— Иммали, я прибыл сюда из мира, совершенно непохожего на тот, в котором живешь ты среди не имеющих души цветов и бездумных птиц. Я прибыл из мира, где все, как и я, умеют и говорить, и думать.
От удивления и восторга Иммали какое-то время не могла даже вымолвить слова; наконец она вскричала:
— О, как живущие в этом мире, должно быть, любят друг друга! Ведь я и то люблю моих бедных птичек, мои цветы и деревья, которые дают тень, и ручейки, которые поют мне свои песни!
Чужестранец улыбнулся:
— Во всем этом мире, быть может, нет существа такого красивого и такого невинного, как ты. Это мир страданий, греховный и суетный мир.
Ей стоило немалого труда понять значение этих слов, но когда она поняла, она воскликнула:
— О, если бы только я могла жить в этом мире, я бы сделала там всех счастливыми!
— Ты бы не смогла, Иммали, — сказал чужестранец, — мир этот так велик, что тебе понадобилась бы целая жизнь, чтобы пройти его от края до края, и за один раз тебе удастся говорить только с очень немногими страдальцами, а горе их подчас так велико, что облегчить его свыше человеческих сил.
Услыхав эти слова, Иммали залилась слезами.
— Слабое, но прелестное создание, — сказал чужестранец, — о, если бы твои слезы могли исцелить снедающий человека недуг, успокоить метания истерзанного сердца, если бы они могли смыть бледную пену с запекшихся от голода губ, а главное — погасить огонь недозволенной страсти!
Иммали в ужасе слушала эти речи и могла только пролепетать в ответ, что всюду, куда она ни пойдет, она принесет с собою людям здоровым цветы и сияние солнца и усадит их всех под сень своего тамаринда.
А что касается недугов и смерти, то она еще издавна привыкла видеть, как цветы, увядая, умирают своей прекрасной естественной смертью.
— И, может быть, — добавила она, задумавшись, — коль скоро, даже когда они увянут, восхитительный запах их остается, то, может быть, и способность думать также сможет жить после того, как истлеет тело, и при мысли об этом сердце наполняется радостью.
Она сказала, что ничего не знает о страсти и не может предлагать никаких средств от неведомого ей зла. Ей приходилось видеть, как с наступлением осени вянут цветы, но она никак не может себе представить, зачем это цветок вдруг стал бы губить себя сам.
— А неужели тебе никогда не случалось видеть в лепестках его червяка? — спросил чужестранец, пуская в ход всю присущую развращенности софистику.
— Да, случалось, — ответила Иммали, — но ведь червяк же не родится в цветке, а собственные листья не могут причинить ему никакого вреда.
Между ними завязался спор, но душе Иммали присуща была такая чистота, что, как ни любознательна она была и как ни восприимчива ко всему, что он говорил, речи его все равно не могли причинить ей вреда. Ее шутливые и беспорядочные ответы, ее необузданное и причудливое воображение, острота и сила ее хоть и недостаточно развитого ума и, превыше всего, ее природное и безошибочное чутье в отношении того, что хорошо и что плохо, — все это вместе взятое составляло такую броню, которая смущала и приводила в замешательство искусителя больше, чем если бы ему пришлось столкнуться с целым полчищем казуистов из прославленных в те времена европейских академий. Он был очень силен в ученой логике, но эта логика, логика сердца и природы, была ему недоступна. Говорят, что самый бесстрашный лев «склоняется перед целомудрием и девической гордостью»[199].
Искуситель помрачнел и собирался уже уйти, как вдруг заметил, что в ясных глазах Иммали проступают слезы; он понял, что простодушная печаль ее неспроста, и его охватило какое-то зловещее предчувствие.
— Ты плачешь, Иммали? — спросил он.
— Да, — ответила девушка, — я каждый раз плачу, когда вижу, как солнце скрывается в тучах. Так неужели и ты, солнце моего сердца, тоже скроешься во мраке? Неужели ты не взойдешь еще раз? Неужели нет? — и со всей доверчивостью, на которую способно существо, не искушенное жизнью, она припала губами к его руке. — Неужели нет? Я уже больше не буду любить ни мои розы, ни моих павлинов, если ты не вернешься, они ведь не умеют говорить со мной так, как говоришь ты, и я не могу передать им ни одной моей мысли, а от тебя я узнаю столько всего нового. О, как бы я хотела, чтобы у меня было много мыслей о мире, который страдает , о том, из которого ты пришел; а я верю, что ты действительно пришел оттуда, ибо до того, как я тебя увидела, я никогда не испытывала муки, которая не была бы мне и радостью, а теперь все становится для меня мукой, стоит только мне подумать, что ты не вернешься.
— Я вернусь, красавица моя, Иммали, — сказал чужестранец, — и, когда вернусь, дам тебе заглянуть в уголок того мира, откуда я пришел и где тебе скоро придется жить самой.
— Так, значит, я увижу тебя там, — сказала Иммали, — иначе как же я буду говорить мыслями ?
— Ну да, разумеется.
— Но почему же ты все повторяешь по два раза, мне достаточно одного твоего «да».
— Да, увидишь.
— Тогда прими от меня эту розу и будем вместе вдыхать ее аромат, как я всегда говорю другу моему, что глядит на меня из воды, когда наклоняюсь, чтобы его поцеловать; только тот мой друг отнимает у меня розу, прежде чем я успею к ней прикоснуться, а моя остается в воде.