— Меня? — воскликнула девушка, вся затрепетав; от этих слов и от того, как они были сказаны, лицо ее побледнело больше, чем от оглушительных порывов бури, в промежутках между которыми она с трудом разбирала эти слова.
— Да, тебя… тебя… хоть ты и хороша собой, и чиста, и невинна, прежде чем тебя уничтожит огонь, еще более сокрушительный, и выпьет кровь твоего сердца, прежде чем ты подвергнешься опасности, в тысячу раз более грозной, чем все то, чем сейчас грозят тебе стихии, — опасности оказаться со мной — проклятым и несчастным!
Не понимая значения этих яростных слов, но вся дрожа от тоски, которую он ими ей причинил, Иммали подошла к нему, чтобы смягчить его волнение, хоть и не знала ни сущности его, ни причины. Сквозь щели в развалинах зигзаги красных молний озаряли на миг ее разметанные волосы, ее мертвенно-бледное лицо, залом рук и всю ее склоненную фигуру, выражавшую собою мольбу, словно она просила простить ее за преступление, которое совершила, — какое, она не знала, и выказывала участие в чужом горе. Все вокруг нее было неестественно, дико и страшно: пол с обломками камней и грудами песку, развалины огромного храма, который, казалось, не мог быть создан человеческими руками и разрушить который мог только дьявольский разгул, зияющие щели тяжелых сводов над головой, сквозь которые то темнело, то ярким светом вспыхивало опять небо, — и это был беспросветный мрак и еще более страшный, чем мрак, ослепительный свет. Освещенная этими мгновенными вспышками фигура девушки являла такую силу и такую трогательную нежность, что какой-нибудь художник мог бы, наверное, обессмертить себя, изобразив в ее лице ангела, сошедшего в обитель гнева и печали, огня и мрака, чтобы принести с собой мир, — ангела, все усилия которого оказались напрасными.
Когда она склонилась перед ним, чужестранец бросил на нее один из тех взглядов, которые всех, кроме нее одной, повергали в трепет.
Когда она склонилась перед ним, чужестранец бросил на нее один из тех взглядов, которые всех, кроме нее одной, повергали в трепет. Но на взгляд этот несчастная жертва отвечала самозабвенной преданностью. Может быть, правда, к этому чувству примешивался еще невольный страх, охвативший девушку в ту минуту, когда она опустилась на колени перед своим содрогающимся и смущенным врагом. Не говоря ни слова, она словно обращалась к нему с немой мольбой быть милостивым к себе самому. Когда вокруг сверкали молнии, а земля под ее легкими белоснежными ногами дрожала, когда стихии, казалось, поклялись уничтожить на земле все живое и нагрянули с высоты небес, чтобы привести свой замысел в исполнение, причем слова «Vae victis»[238][239] крупными, видными издали буквами были начертаны на развернутых широких знаменах, излучавших ослепительный сернистый свет, словно предваряя то, что ждет грешников в преисподней , — все чувства девушки сосредоточились на избраннике ее сердца, в котором она так обманулась. Весь облик ее и каждый ее порыв были прекрасным, но вместе с тем страдальческим выражением безграничной покорности женского сердца предмету своей любви, его слабостям, страстям и даже — его преступлениям. Когда побуждение это возникает под гнетом той власти, которою мужчина духовно подчиняет себе женщину, оно становится до крайности унизительным для последней. Сначала Иммали наклонилась, чтобы его успокоить; душа ее подсказала телу этот первый порыв. На следующей ступени страдания она опустилась на колени, оставаясь поодаль от него. Она верила, что ее униженный вид произведет на него такое действие, какое те, что любят, надеются произвести, вызвав к себе жалость , эту незаконную дочь любви, которой часто достается больше ласки, чем самой матери. Собрав последние силы, она припала к его руке, стала прижимать ее к своим побелевшим губам и хотела произнести какие-то слова; голос ей изменил, но потоки слез сказали за нее все. Ответом было порывистое пожатие руки, которую потом тут же отдернули.
Девушка лежала простертая на земле. Она была в ужасе.
— Иммали, — прерывающимся голосом заговорил чужестранец. — Хочешь, я скажу, какие чувства я должен в тебе вызывать?
— Нет! Нет! Нет! — вскричала она, приложив к ушам свои тонкие руки, а потом сложив их на груди, — я слишком все это ощущаю сама.
— Ненавидь меня! Проклинай меня! — вскричал чужестранец, не обращая на нее внимания и с такой силой ступая по гулким, разбросанным по полу плитам, что стук его шагов мог, пожалуй, поспорить с раскатами грома, — ненавидь меня, ибо я тебя ненавижу… ибо я ненавижу все живое, все мертвое, и сам я ненавистен всем.
— Только не мне, — сказала девушка; слезы слепили ее; она тянулась во тьме к отдернутой им руке.
— Да, буду ненавистен и тебе тоже, если ты узнаешь, кем я послан и кому служу.
Иммали напрягла все силы, которые теперь снова пробудились в ней, чтобы ему ответить.
— Я не знаю, кто ты, но я твоя, — сказала она. — Я не знаю, кому ты служишь, но ему буду служить и я, — я буду твоей навеки. Если ты захочешь, ты можешь меня покинуть, но когда я умру, вернись на этот остров и скажи себе: «Розы расцвели и увяли, потоки пролились и иссякли; скалы сдвинулись со своих мест, и светила небесные изменили свой бег, но была на свете та, что никогда не менялась, и ее больше нет!».