Спустя некоторое время в монастыре появился новый совсем еще юный послушник. С этого дня в нашем монахе произошла разительная перемена. Он и послушник сделались неразлучны — и в этом было что-то подозрительное.
Спустя некоторое время в монастыре появился новый совсем еще юный послушник. С этого дня в нашем монахе произошла разительная перемена. Он и послушник сделались неразлучны — и в этом было что-то подозрительное. Я сразу же стал к ним приглядываться. Глаз наш становится особенно зорким, когда видит чужое несчастье и когда есть надежда это несчастье усугубить. Привязанность молодого монаха к послушнику все возрастала. В саду их всегда можно было встретить вместе: они вместе вдыхали аромат цветов, вместе поливали один и тот же кустик гвоздики, гуляли всегда обнявшись, а когда пели в хоре, то голоса их сливались воедино подобно клубам дымящегося ладана. В монастырской жизни нередко случается, что дружба переходит границы обычного. Но эта дружба слишком уж походила на любовь. Например, в псалмах, которые поет хор, иногда речь заходит о любви; так вот слова эти молодой монах и послушник всякий раз обращали друг к другу, и звучали они всегда так нежно, что нетрудно было угадать, какое чувство владеет обоими. Если на одного из них накладывалось какое-нибудь, пусть даже пустяшное взыскание, то другой тотчас же старался исполнить этот урок вместо него. Если же наступал какой-нибудь праздник и кому-нибудь из них приносили в келью подарки, то они неизменно оказывались потом в келье его друга. Это кое-что значило. Я догадался, что за этим скрывается тайна, которая им обоим приносит счастье и обрекает на тягостные страдания тех, кто от нее навек отчужден. Я стал присматриваться к ним все пристальнее и был вознагражден за свои усилия: я раскрыл их тайну, и теперь мне предстояло сообщить о ней и этим упрочить свое положение в обители. Вы даже не представляете себе, как много может значить раскрыть чью-то тайну в монастыре, в особенности же когда отпущение наших собственных грехов поставлено в зависимость от того, сколько грехов мы обнаружили в других.
Однажды вечером, когда молодой монах и послушник — предмет его обожания — находились в саду, первый сорвал с дерева персик и тут же передал своему другу. Тот взял, но движения его показались мне странными: в них было что-то женственное. Молодой монах стал разрезать персик ножом; при этом нож соскользнул и слегка поцарапал его любимцу палец; надо было видеть, в какое волнение пришел монах: он тут же оторвал кусок своей рясы и перевязал им рану. Все это произошло у меня на глазах, и я сразу сделал из этого свои выводы; в тот же вечер я отправился к настоятелю. Вы легко можете себе представить, что за этим последовало. За молодыми людьми принялись следить — вначале с большой осторожностью: оба они были очень предусмотрительны; во всяком случае, как ни пристально я за ними следил, первое время я ничего не мог обнаружить. Самое мучительное — это когда подозрительность наша полагается на собственные догадки, как на евангельскую истину, но ей при этом никак не удается заполучить какую-нибудь улику, пусть даже самую ничтожную , чтобы поверили и другие.
Однажды ночью, когда я по указанию настоятеля стал на свой пост в коридоре (где я охотно выстаивал час за часом — и так каждую ночь, совсем один, в холоде и во мраке, рассчитывая, что мне представится случай сделать и других такими же несчастными, каким был я сам), — однажды ночью мне показалось, что я услышал в коридоре чьи-то шаги. Я уже сказал, что было темно, и я мог только услышать их легкий шелест. Кто-то пробежал мимо, до меня донеслось чье-то прерывистое трепетное дыхание. Спустя несколько мгновений я услыхал, как открылась одна из дверей, и я знал, что то была дверь в келью молодого монаха; я знал это, потому что мои долгие ночные бдения в полном мраке приучили меня отличать одну келью от другой, ибо из одной обычно доносились стоны, из другой — молитвы, из третьей — едва слышные вскрикивания во сне; слух мой был до того напряжен, что я мог сразу же с уверенностью сказать, что открылась именно та дверь , из-за которой за все это время, к моему огорчению, не донеслось ни единого звука.
У меня была с собой маленькая цепочка, и я прикрепил ее к ручке этой двери и к ручке соседней так, что теперь уже нельзя было открыть изнутри ни ту ни другую. Сам же я побежал к настоятелю; до чего я гордился своим открытием, может представить себе только тот, кому случалось раскрывать монастырские тайны. Думаю, что и настоятель был тогда охвачен тем же сладостным волнением, что и я, ибо он не спал, а сидел у себя в келье вместе с теми четырьмя монахами , которых вы помните. (При воспоминании о них я содрогнулся).
Я сообщил им то, что узнал, причем рвение мое сделало меня столь многоречивым, что я не только пренебрег почтительным тоном, которым мне следовало обратиться к этим лицам, но вообще бормотал нечто невнятное. Однако они оказались настолько снисходительны ко мне. что не только простили мне это нарушение правил, за которое при других обстоятельствах я был бы строго наказан, но даже всякий раз, когда я запинался и прерывал свой рассказ, не давали мне этого почувствовать и проявляли поистине необыкновенные выдержку и терпение. Я понял, что значит приобрести вес в глазах настоятеля, и сполна насладился порочной радостью знающего себе цену соглядатая. Не теряя ни минуты, мы отправились в коридор, подошли к двери кельи, и я с торжеством показал им, что цепочка по-прежнему на месте и едва заметно колеблется: это означало, что несчастные пленники уже знают о нависшей над ними беде. Я снял цепочку, — как они, должно быть, затрепетали в этот миг! Настоятель и его подручные вошли в келью, а я им светил. Вы дрожите — почему? Я был преступен, и мне хотелось раскрыть чужое преступление, дабы смягчить этим свою вину, пусть даже только в глазах монастырской общины. Я ведь попрал всего-навсего сыновние чувства, они же поступились правилами приличия, и, разумеется, в глазах настоятеля и всей монастырской братии их вина оказывалась неизмеримо большей, нежели моя. К тому же я жаждал увидеть воочию несчастье, равное моему, а быть может, еще и большее, а любопытство это удовлетворить не так-то легко. Можно ведь и на самом деле превратиться в любителя чужих страданий . Мне довелось слышать о людях, которые пускались в путешествия по странам, где каждый день можно было видеть ужасные казни, — и все это только ради того, чтобы испытать то сильное ощущение, которое неизменно доставляет человеку вид чужих страданий, начиная с трагедии, которую разыгрывают в театре, или зрелища аутодафе и кончая корчами самого ничтожного червяка, которому вы можете причинить страдание и чувствовать, что продлить его муки — в вашей власти. Это совсем особое чувство, от которого нам никогда не удается освободиться, — упоение торжеством над теми, кого страдания поставили ниже нас, да и неудивительно: страдания всегда признак слабости, а мы гордимся тем, что сами мы неуязвимы. Гордился этим и я, когда мы ворвались в келью. Несчастные муж и жена сжимали друг друга в объятиях.