В таком вот состоянии я повалился на пол; в эту минуту я, кажется, готов был продать все мои надежды на освобождение за двенадцать часов глубокого сна так, как Исав продал свое право первородства[82] за скудную пищу, которая была для него в этот миг самым насущным. Однако сон этот длился недолго. Спутник мой тоже спал. Спал! Великий боже! Что это был за сон! Он спал так, что, будучи рядом, нельзя было сомкнуть глаз и оградить себя от шума. Он говорил непрерывно и так громко, как будто находился при исполнении каких-то обязанностей. Мне привелось узнать его тайны: он выбалтывал их во сне. Я знал, что он убил отца, но я не знал, что образ убитого не дает ему покоя и является ему в его кошмарах. Началось с того, что я услыхал сквозь сон страшные звуки, напоминавшие те, что преследовали меня по ночам в келье. Я слышал их, они мешали мне спать, но я все же еще окончательно не пробудился. Потом они сделались громче, разразились с удвоенной силой — я проснулся от того самого ужаса, который охватывал меня всегда, когда я давал волю воображению. Мне почудилось, что настоятель и вся братия преследуют нас с зажженными факелами в руках. Я почувствовал, что пламя касается моих глаз. «Пощадите мои глаза, не слепите меня, не сводите меня с ума!» — закричал я. Глухой голос над моим ухом пробормотал: «Покайся». Я поднял голову, уже окончательно проснувшись, это был всего-навсего голос моего спутника, который спал рядом, л вскочил на ноги и посмотрел на него. Он потягивался и ворочался на своем каменном ложе, точно на пуховой постели. Можно было подумать, что тело у него из алмаза. Ни острые выступы стены, ни вмятины и шероховатости твердого пола ничего для него не значили. Он мог спать, но его все время преследовали одни и те же сны. Мне много приходилось слышать и читать о том, какие ужасы переживают преступники перед смертью. В монастыре ходило немало подобных рассказов. Один из монахов, например, который прежде был священником, особенно любил рассказывать о том, как умирал один из его прихожан и свидетелем каких ужасов ему довелось стать. Он рассказывал, как уговаривал умирающего довериться ему и покаяться перед смертью в грехах, а тот преспокойно сидел в кровати.
— Хорошо, я согласен, — ответил он, — только пусть они сначала уйдут.
Монах, решив, что слова эти относятся к родным и друзьям, находившимся в комнате, попросил их всех выйти. После того как они ушли, он снова возобновил свои уговоры. В комнате никого, кроме них, не было.
После того как они ушли, он снова возобновил свои уговоры. В комнате никого, кроме них, не было. Монах настаивал на том, чтобы умирающий открыл ему свою тайну. Последовал тот же ответ:
— Хорошо, только пусть те сначала уйдут.
— Те?
— Да, те, кого вы не видите и никак не можете выгнать вон. Велите им уйти, и я скажу вам всю правду.
— Так скажите ее сейчас, здесь нет никого, кроме нас двоих.
— Нет, есть, — ответил умирающий.
— Но я никого не вижу, — сказал монах, оглядываясь по сторонам,
— Но зато я их вижу, — упорствовал несчастный, — и они видят меня; они ждут той минуты, когда душа будет расставаться с телом. Я вижу их, я их ощущаю, станьте по правую руку от меня.
Монах стал по другую сторону кресла.
— Нет, теперь они слева. Он вернулся на старое место.
— Теперь они опять справа.
Монах позвал детей и родных этого несчастного и велел им стать вокруг кровати. Они окружили его ложе.
— Ну вот, теперь они повсюду, — вскричал страдалец и испустил дух[83].
Этот страшный рассказ припомнился мне во всех подробностях, а вместе с ним и многие другие. Я немало был наслышан об ужасе, который испытывает грешник на смертном одре, однако, несмотря на то что мне много о нем говорили, думаю, что он все же менее страшен, чем сны, которые снятся человеку с нечистой совестью. Я уже сказал, что вначале это было какое-то невнятное бормотание, однако вскоре я стал различать слова, напоминавшие мне обо всем том, о чем мне хотелось бы позабыть, во всяком случае на то время, пока мы были вместе.
«Старик? — услышал я, — ну и хорошо, меньше будет крови. Седые волосы? Не беда, это он поседел от моих злодеяний, ему уже давно надо было бы вырвать их с корнями. Так, говоришь, совсем побелели? Ничего, ночью сегодня они окрасятся кровью, тогда-то уж они белыми не будут. Да, да, они подымутся дыбом в день Страшного суда и будут развеваться по ветру, как знамя, свидетельствуя против меня. Он возглавит полчища, что будут посильнее, чем обыкновенные мученики, — полчища тех, кого убили их собственные дети. Не все ли равно, разобьют ли они отцу сердце или перережут ему горло? Насчет первого-то я уж постарался как мог, а второе будет для него не так мучительно, я-то уж это знаю», — и он громко расхохотался, весь перекосился и стал извиваться на своем каменном ложе.
Дрожа от охватившего меня неимоверного ужаса, я пытался его разбудить. Я тряс его мускулистые руки, перевернул его сначала на спину, потом снова на живот, но разбудить его мне не удавалось. У меня было такое чувство, как будто я только укачиваю его в его каменной колыбели. «Кошелек, скорее, — продолжал он, — я знаю, где он лежит, в кабинете, в ящике, только сначала кончай с ним. Что? Не можешь? Трусишь? Боишься его седин, его безмятежного сна! Выходит, ты не только негодяй, но вдобавок еще и дурак. Ну, раз так, то я все беру на себя, долго мне с ним возиться не придется, может, и он будет проклят, а мне так этого не миновать. Тсс! Как скрипят ступени лестницы, они-то не скажут ему, что это крадется к нему его собственный сын! Нет, не посмеют, каждый камень стены обличит их во лжи. Почему не смазали дверные петли? Надо, надо. Он крепко спит, о, сколько спокойствия в его лице! Это хорошо, чем он спокойнее, тем легче ему будет попасть на небо… Ну, ну, колено мое сдавило ему грудь… Где же нож?.. Где нож?.. Стоит ему только взглянуть на меня, и я пропал. Нож!.. Я трус… Как только он откроет глаза, я погиб. Нож! Проклятое воронье, как вы смели удрать, когда я схватил за горло отца? Вот оно, вот, вот!., в крови по самую рукоять… в крови старика. Ищите же деньги, пока я вытираю лезвие.