— Благодарение господу! — и, схватив какой-то находившийся рядом предмет, словно то был кто-то из его детей, обнял его и прижал к груди. Жена его, узнав, что брат ее умер, в первую минуту заплакала, а потом, подумав о детях, поднялась, чтобы услыхать все, что будут говорить. Священник, однако, ничего не мог прибавить к тому, что им было сказано: Гусман умер, все ящики, комоды и сундуки в доме опечатаны; ни один шкаф не избежал этой судьбы — столь усердны были все те, кому было поручено это дело, а завещание должно было быть вскрыто на другой день.
На другой день семья пребывала в таком напряженном ожидании, какое начисто исключало всякую мысль. Как всегда, на стол был подан обед, но никто к нему не притронулся. Каждый только уговаривал другого поесть, но так как сам он был не в силах подкрепить настояния своего собственным примером, то никто и не следовал его уговорам. Около полудня явилось некое должностное лицо, — как видно, это был стряпчий, — и пригласило Вальберга присутствовать при вскрытии завещания Гусмана. Собравшись идти с ним, Вальберг второпях позабыл шляпу и плащ; тогда сыновья стали подавать ему, кто одно, кто — другое. Эти знаки внимания со стороны детей рядом с собственной рассеянностью так его потрясли, что, совершенно обессилевший, он опустился в кресло, чтобы немного прийти в себя.
— Дорогой мой, лучше тебе не ходить туда, — ласково сказала жена.
— Да я, верно, последую, я должен буду последовать твоему совету, — ответил Вальберг, снова опускаясь в кресло, с которого он только что тщетно пытался встать.
— Дорогой мой, лучше тебе не ходить туда, — ласково сказала жена.
— Да я, верно, последую, я должен буду последовать твоему совету, — ответил Вальберг, снова опускаясь в кресло, с которого он только что тщетно пытался встать. Стряпчий учтиво поклонился и собрался уходить.
— Нет, я пойду , — сказал Вальберг, сопровождая свои слова немецким ругательством, причем гортанные эти звуки заставили стряпчего обернуться, — нет, я пойду !
И он упал на пол, обессилев от долгих часов, проведенных без еды и без сна, и от волнения, понять которое может только тот, у кого есть дети. Стряпчий удалился, и прошло еще несколько часов мучительной неопределенности и догадок, которые каждый переживал по-своему: мать крепко стискивала руки и старалась подавить каждый вздох, а отец был погружен в глубокое молчание; он смотрел куда-то в сторону и, казалось, в то же время тянулся к детям, но потом вдруг отдергивал руки; дети же очень быстро переходили от отчаяния к надежде. Дед и бабка сидели неподвижно; они не могли понять, что происходит, и только знали, что если семью ожидает что-то хорошее, то оно несомненно распространится и на них, что же касается всего худого, то за последнее время их притупившийся ум, должно быть, уже не мог его воспринять.
Время шло — наступил полдень. Слуги, которых благодаря щедрости покойного в доме у них было порядочно, доложили, что обед готов. Тогда Инеса, владевшая собой лучше, нежели все остальные, напомнила мужу, что они не должны показывать своих чувств в присутствии слуг. Тот машинально повиновался ей и пошел в столовую, в первый раз за все время забыв предложить руку своему больному отцу. Семья последовала за ним, но когда все уже уселись за стол, у них был такой вид, как будто они не знают, для чего они собрались. Вальберг, снедаемый жаждой, которая всегда сопутствует волнению и которую нельзя бывает ничем утолить, несколько раз требовал, чтобы принесли вина, а жена его, которая чувствовала, что у нее кусок не идет в горло в присутствии неподвижных взирающих на нее слуг, сделала им знак уйти, но и тогда не притронулась к еде. Старики ели как обычно и порою поднимали глаза, в которых можно было прочесть какое-то смутное удивление и бессмысленное и тупое нежелание поддаваться страху перед надвигающейся бедой и даже просто допустить, что беда может стрястись. Перед концом этой унылой трапезы Вальберга вдруг вызвали; через несколько минут он вернулся, и казалось, что в выражении лица его не произошло никаких перемен. Он снова сел за стол, и только жена его заметила, что какая-то странная улыбка пробежала по его дрожавшим губам в то время, когда, налив полный бокал вина, он поднес его ко рту и провозгласил:
— За здоровье наследников Гусмана!
Однако вместо того чтобы выпить вино, он швырнул бокал на пол, опустил голову на стол и, уткнув лицо в скатерть, закричал:
— Ни одного дуката, ни одного дуката, все оставлено церкви! Ни одного дуката!
* * * *
Вечером явился священник, и к этому времени семья успела немного прийти в себя. Очевидность случившегося стала для них источником мужества. Неопределенность — это единственное зло, с которым невозможно справиться, и, подобно юным морякам, вступившим в неизведанные морские просторы, они были уже почти готовы к тому, чтобы встретить бурю, которая наконец избавила бы их от мучительной, непереносимой тревоги. Исполненные благородного негодования и в то же время ободряющие слова священника ласкали их слух и несли мир в их сердца. Он высказал им свое убеждение, что корыстолюбивые и лицемерные монахи, как видно, прибегли к самым неподобающим средствам, чтобы заставить умирающего старика сделать такое странное завещание, заверил их, что готов перед любым судом Испании свидетельствовать, что покойный, во всяком случае еще за несколько часов до смерти, собирался отказать все свое состояние их семье, что об этом своем намерении он много раз говорил как ему, так и другим, и что он собственными глазами видел совсем недавно составленное им завещание; кончил он тем, что дал совет Вальбергу передать это дело в суд, обещая помочь ему как своим личным содействием, так и влиянием, которым он пользовался у лучших адвокатов Севильи, словом, всем, кроме денег.