Этим девочкам очень рано привелось испытать на себе гнетущее действие тех тягот, которые приходилось переживать их родителям; самые нежные годы детства уже научили их боязливей походке, шепоту, тревожным, вопрошающим взглядам, словом, всему тому, чему постоянная нужда в семье научает даже детей и что родителям их бывает особенно горько видеть. Теперь же ничто не сдерживало их порывы, и улыбка, редкая гостья у них на губах, начинала уже привыкать к ним и чувствовать себя там как дома, робость же их прежних привычек теперь только приятно оттеняла присущий поре молодости и счастья избыток чувств. Прямо напротив этой группы, где яркость красок сочеталась с удивительной нежностью теней, сидели старики — престарелые дед и бабка. Контраст был разителен; не было ни одного связующего звена, ничего, что могло бы как-то сблизить тех и других; от самых ранних и прелестных весенних цветов вы попадали к цветам увядшим и примятым к земле холодным дыханием зимы. Но в облике этих стариков было все же нечто такое, что ласкало взор; Тенирс и Воуверман[333] оценили бы и их сухопарые строгие фигуры, и старинную одежду больше, нежели очарование юности и нарядные одеяния их внуков. Оба были одеты весьма странно — на немецкий лад; на старике была душегрейка и шапочка, а на старухе — плоеный воротник, корсаж и похожий на скуфейку чепец с длинными крыльями, сквозь которые видны были пряди седых, но очень длинных волос, обрамлявших изрытые морщинами щеки; лица обоих светились радостной улыбкой, напоминавшей собою холодную улыбку, какою озаряет зимние долины заходящее солнце. Они не могли расслышать милых настояний сына и невестки угощаться роскошной и обильной едой, подобной которой они никогда не видели в своей очень скромно прожитой жизни, но тем не менее они кланялись и улыбались с той благодарностью, которая бывает одновременно и обидной и приятной сердцу любящего сына и дочери. Улыбались они также красоте Эбергарда и своих внучек, отчаянным проказам Морица, который резвился и в радости и в горе, улыбались всему, что говорилось за столом, хоть половины сказанного не слышали, и всему, что видели, хоть и очень мало чем из виденного могли насладиться.
Улыбались они также красоте Эбергарда и своих внучек, отчаянным проказам Морица, который резвился и в радости и в горе, улыбались всему, что говорилось за столом, хоть половины сказанного не слышали, и всему, что видели, хоть и очень мало чем из виденного могли насладиться. И эта улыбка старости , это кроткое приятие всех удовольствий юного возраста, смешанное с уверенным предвкушением более чистого и совершенного блаженства, придавало поистине ангельское выражение их лицам, на которых без этого не было бы ничего, кроме увядания и упадка.
Семейное празднество это было отмечено обстоятельствами, достаточно характерными для его участников. Вальберг (сам человек очень воздержанный) настоятельно упрашивал отца выпить больше вина, чем было в обычае старика, и тот учтиво отклонил эти настояния. Однако сын не унимался, и просьбы его были так сердечны, что отец его согласился, решив этим доставить удовольствие сыну, а не себе.
Младшие дети в это время ласкались к бабке так шумно, как умеют ласкаться только дети. Мать начала их корить за эту возню.
— Ничего, пусть играют, — решила добросердечная старушка.
— Но ведь они же беспокоят вас, маменька, — сказала жена Вальберга.
— Недолго им осталось меня беспокоить, — ответила бабка, многозначительно улыбаясь.
— Не правда ли, отец, как вырос наш Эбергард? — спросил Вальберг.
— Последний раз, когда я его видел, — ответил дед, — мне пришлось наклоняться, чтобы его поцеловать, а теперь вот, должно быть, ему придется наклоняться, чтобы поцеловать меня. — В то же мгновение Эбергард кинулся в отверстые объятия старика, руки которого дрожали, и припал губами к белоснежной бороде деда.
— Прижимайся крепче, дитя мое, — сказал растроганный отец, — дал бы бог, чтобы тебе всегда приходилось целовать только такие чистые губы.
— Иначе и быть не может, отец, — сказал впечатлительный юноша, краснея от охватившего его волнения, — я хотел бы всю жизнь целовать только губы тех, кто будет меня благословлять, как благословляет сейчас дедушка.
— И ты хочешь, — весело сказал старик, — чтобы всю жизнь благословение приходило тебе только из сморщенных старческих губ?
При этих словах стоявший за спиной старика Эбергард покраснел. В это время Вальберг услышал, что часы пробили тот час, когда, в благоденствии или невзгодах, он привык созывать семью на молитву; он знаком призвал детей встать, и те шепотом передали это приглашение старшим.
— Да будет благословен господь, — сказала бабка в ответ на произнесенные шепотом слова внука.
Сказав это, она опустилась на колени. Внуки поддерживали ее с обеих сторон.
— Да будет благословен господь… — отозвался старик, преклоняя свои с трудом сгибавшиеся колена и снимая шапочку. — Да будет благословен господь наш, «как тень от высокой скалы в земле жаждущей»[334], — продолжал он и опустился на колени, в то время как Вальберг, прочтя главу или две из немецкой Библии, произнес молитву на случай, прося господа, чтобы он преисполнил сердца их признательностью за снизошедшее к ним на время благоденствие и сподобил их так пройти сквозь все временное, чтобы не потерять потом из-за него блаженства вечного[335]. По окончании молитвы все поднялись и приветствовали друг друга с той любовью, корни которой уходят за пределы земного, а цветы, какими бы ничтожными и бесцветными они ни показались взорам человека на этой бесплодной земле, принесут, однако, небывалые плоды в саду небесном. Отрадно было видеть, как дети помогали старикам подниматься с колен, и еще отраднее было слышать, как, расставаясь, все желали друг другу спокойной ночи.