— О, какое это горестное падение, сестра Руфь! О, сестра Руфь! H радуйся моей беде! О, враг мой! Ничего что я падаю, я подымусь снова.
Как бы ни обрадовали все эти уверения сестру Руфь, если бы только она могла их услышать, ткачу они причинили в десять раз больше радости, чем ей; его любовные излияния мгновенно сменились воинственным: призывами, где в хаосе смешалось все, что он помнил.
— Бог — это воин, — кричал он, — посмотрите на Марстон-Мур! Посмотрите на город, на этот возгордившийся город, полный тщеславие и греха! Посмотрите на воды Северна, красные от крови, как воды Чермного моря! Власть имущие все гарцевали и гарцевали и переломали себе копыта. Это было твоим торжеством, господи, и торжеством твои; святых — заковать их царей в цепи, а вельмож — в железные кандалы.
Теперь настал черед коварного портного:
— Благодари вероломных шотландцев и их торжественный союз и до говор и Керисбрукский замок, ты, окорнавший себя пуританин, — про ревел он.
— Бог — это воин, — кричал он, — посмотрите на Марстон-Мур! Посмотрите на город, на этот возгордившийся город, полный тщеславие и греха! Посмотрите на воды Северна, красные от крови, как воды Чермного моря! Власть имущие все гарцевали и гарцевали и переломали себе копыта. Это было твоим торжеством, господи, и торжеством твои; святых — заковать их царей в цепи, а вельмож — в железные кандалы.
Теперь настал черед коварного портного:
— Благодари вероломных шотландцев и их торжественный союз и до говор и Керисбрукский замок, ты, окорнавший себя пуританин, — про ревел он. — Если бы не они, я бы снял мерку с короля да сшил ему бархатную мантию высотою с Тауэр, и стоило бы только взмахнуть ее полой, и Красноносый был бы в Темзе, поплыл по ней вниз прямо в ад
— Врешь ты и не краснеешь, — отозвался ткач, — никакого оружия мне не надо, я и так тебе это докажу, у меня будет челнок против твоей иглы, и я повалю тебя наземь, как Давид повалил Голиафа. Это его (так пуритане непозволительно выражались о Карле I), это именно его плотское, своекорыстное, мирское духовенство заставило людей благочестивых искать слов утешения в горе у их же собственных пасторов; тех, что по справедливости отвергли всю эту бутафорию папистов — все эти батистовые рукава, паскудные органы и островерхие дома. Руфь, сестра моя, не искушай меня этой телячьей головой, из нее струится кровь; молю тебя, брось ее на пол, не пристало женщине держать ее в руках, даже ежели братья пьют эту кровь. Горе тебе, мой противник, неужто ты не видишь, как пламя охватывает этот проклятый город, в котором царствует сын арминиан и папистов? Лондон горит! Горит! — вопил он, — и подожгли его полупаписты, полуарминиане, словом, проклятый народ. Пожар! Пожар!
Последние слова он прокричал ужасным голосом, но и этот голос был просто детским писком в сравнении с другим, который подхватил эти стенанья и прогремел их так, что все здание зашаталось. Это был голос безумной женщины, потерявшей во время страшного пожара Лондона мужа, детей, средства к существованию и, наконец, разум. Крик «пожар» со зловешей неизменностью воскрешал в ее памяти все пережитое. Женщина эта забылась тревожным сном, но стоило ей услыхать этот крик, и она мгновенно вскочила, как в ту страшную ночь. К тому же была суббота, а она всякий раз больше всего боялась именно субботней ночи, приступ безумия по субботам всегда возобновлялся у нее с особенной силой. Стоило ей только проснуться, как ее тут же начинала преследовать мысль, как ей поскорее, сию же минуту, убежать от огня; и она с таким потрясающим правдоподобием разыгрывала всякий раз эту сцену, что Стентон был гораздо больше перепуган ею, нежели ссорой между двумя своими соседями Законником и Буйной головой . Все началось с криков, что она задыхается от дыма, затем она спрыгнула с койки, стала просить зажечь свечу и пришла в неподдельный ужас от озарившей окно вспышки света.
— Судный день, — вскричала она. — Судный день! Небо и то в огне!
— Нет, не настанет он, надо еще сначала убить Великого Грешника, закричал ткач, — ты вот все вопишь про свет да про огонь, а сама-то ведь пребываешь в кромешном мраке. Мне жаль тебя, несчастная сумасшедшая.
Женщина уже ничего не слышала, она воображала, что карабкается по лестнице в детскую. Она кричала, что ее опалило, обожгло огнем, что она задыхается от дыма; потом присутствие духа, казалось, оставило ее, и она отступила.
— Дети мои там! — кричала она голосом, исполненным невыразимого страдания, и словно пытаясь собрать последние силы. — Я тут, я пришла, я спасу вас. О боже! Они уже в огне!.. Держи меня за руку, нет, не за эту, она обожжена и совсем слабая… Ничего, все равно за какую, за платье держись… Ах, и оно пылает!.
. Пусть лучше я сама сгорю дотла… А как потрескивают их волосики!.. Только капельку воды для самого маленького…, для моего малютки… для моего малыша, а там пусть я сгорю!
Она умолкла, и это было страшное молчание: ей чудилось, что падает горящая балка, та, что должна была сокрушить лестницу, на которой она стояла. — Крыша валится мне на голову! — вскричала она вдруг.