А пока все эти толки ходили по Севилье, Гусман заболел, и врачи, которых его с большим трудом уговорили позвать, нашли, что положение его безнадежно.
Во время же его болезни то ли родственные чувства взыграли в сердце, которое они, должно быть, давно покинули, то ли старик решил, что лучше все-таки умереть на руках у собственной сестры, а не у хищной и продажной служанки, то ли его былая неприязнь стала угасать по мере приближения смерти, подобно тому, как искусственный свет тускнеет с наступлением утра, — словом, так или иначе, в эти дни Гусман вспомнил о сестре и ее семье и послал нарочного, — что, надо сказать, обошлось ему недешево, — в ту часть Германии, где она жила, пригласить ее вернуться и примириться с ним. Сам же он принялся ревностно молиться, прося, чтобы ему дано было дожить до той минуты, когда он сможет испустить дух на руках у сестры и ее детей. Ходил в то время и еще один слух, который, по-видимому, представлял значительно больший интерес для окружающих, нежели то, что имело отношение лишь к жизни и смерти Гусмана: говорили, что он будто бы объявил недействительным свое прежнее завещание и послал за нотариусом, с которым, несмотря на то что он был уже до крайности истощен снедавшим его недугом, он заперся на несколько часов у себя в спальне и все это время диктовал ему голосом, который, хоть и был хорошо слышен нотариусу, оказался совершенно невнятным для уха, которое с величайшим и мучительным напряжением вслушивалось в него, припав к запертой на два оборота двери.
Все знавшие Гусмана старались убедить его не тратить на это столько сил, уверяя, что этим он только ускорит свой конец. Но к их вящему удивлению и, разумеется, к их радости, с той минуты, когда новое завещание было написано, здоровье Гусмана начало улучшаться, и не прошло и недели, как он ходил уже по комнате и высчитывал, сколько нарочному потребуется времени, чтобы добраться до Германии, и когда можно ожидать ответа от сестры и ее семьи.
Прошло несколько месяцев; духовные лица приложили все старания, чтобы использовать этот промежуток времени в своих интересах, и стали все чаще наведываться к Гусману. Однако, после того как они истощили всю свою изобретательность, после того как они очень упорно, но напрасно взывали к его совести, к чувству долга, к религии и старались пробудить в нем страх, они начали понимать, что для них всего важнее, и соответственно изменили свою тактику.
Однако, после того как они истощили всю свою изобретательность, после того как они очень упорно, но напрасно взывали к его совести, к чувству долга, к религии и старались пробудить в нем страх, они начали понимать, что для них всего важнее, и соответственно изменили свою тактику. Придя к выводу, что переубедить Гусмана им все равно не удастся и что решение его вызвать сестру и ее семью в Испанию непреклонно, они удовлетворились меньшим: они поставили условие, что он не будет общаться с этой семьей еретиков иначе, как при их посредстве, и что всякий раз, когда он захочет свидеться с сестрою или ее детьми, они будут присутствовать при их свидании.
Им не стоило особого труда уговорить Гусмана согласиться на это условие, ибо, вообще-то говоря, старик не испытывал особого желания видеть сестру, чье присутствие могло напомнить ему об охлаждении родственных чувств и о долге, о котором он успел давно позабыть. К тому же это был человек устоявшихся привычек, и присутствие даже самого интересного для него на земле существа, если оно могло, пусть даже в самой незначительной степени, нарушить или прервать привычный ход жизни, было бы для него непереносимо.
Так всех нас делают более черствыми старость и укоренившиеся вместе с нею привычки, и, приближаясь к концу, мы чувствуем, что способны пожертвовать самыми дорогими для нас родственными узами и самыми заветными чувствами ради тех мелких особенностей нашей жизни, которые вторжение в нее другого человека или его влияние могут в какой-то степени задеть. Это была своего рода сделка между совестью Гусмана и его чувствами. Он решил, что наперекор всем священникам Севильи пригласит в Испанию сестру и ее семью и оставит им все свое огромное состояние (с этой целью он и писал им неоднократно и — вполне определенно). Но наряду с этим он обещал своим духовным советчикам — и даже поклялся им в этом, — что никогда не увидится ни с кем из этой семьи и что, пусть даже сестра его унаследует все его состояние, она никогда, никогда не увидит его лица. Последние были удовлетворены этим заявлением или, во всяком случае, сделали вид, что оно их удовлетворяет; и Гусман, умилостивив их обильными приношениями на алтари различных святых, из которых каждый почитался единственным целителем одолевавшего его недуга, принялся высчитывать, во что может обойтись возвращение его сестры в Испанию и обеспечение ее семьи, которую он, можно сказать, вырвал из родной для нее почвы и поэтому чувствовал себя обязанным по чести сделать так, чтобы они могли процветать на той почве, на которую он их пересадил.
Год спустя сестра, ее муж и четверо детей вернулись в Испанию. Ее звали Инеса, мужа ее — Вальберг. Это был трудолюбивый человек и отличный музыкант. Дарование его обеспечило ему место maestro di capella[331] при дворе герцога Саксонского; дети же его (сообразно средствам, которыми он располагал) были воспитаны так, чтобы любой из них мог в случае, например, его смерти или какого-нибудь несчастья заменить его или же просто получить место учителя музыки при дворе одного из немецких князей. Жили они с женой очень скромно и надеялись, что дети их талантами своими помогут им лучше обеспечить себя средствами к существованию, что теперь составляло предмет их неустанных забот и трудов.