Напрасно старалась Иммали вникнуть в сущность всех этих систем, надеясь найти в них спасительную надежду, которой жаждали ее чистая душа и пылкое воображение. Слова чужестранца пробудили в ней невыразимую неприязнь к религии вообще, исполненной теперь в ее глазах ужасов, жестокости и пролития крови, попирающей все законы природы и разрывающей все нити, связующие человеческие сердца.
Слова чужестранца пробудили в ней невыразимую неприязнь к религии вообще, исполненной теперь в ее глазах ужасов, жестокости и пролития крови, попирающей все законы природы и разрывающей все нити, связующие человеческие сердца.
Упав на землю, она вскричала:
— Если бог такой, как у них, то вообще нет никакого бога! — Потом, вскочив, словно для того, чтобы взглянуть на все в последний раз и окончательно убедиться, что все виденное ею только иллюзия, она вдруг увидела среди пальм незаметное строение, увенчанное крестом. Пораженная его скромным и простым видом, а также немногочисленностью и миролюбием людей, которые туда шли, она закричала, что это, верно, какая-нибудь новая религия, и принялась настойчиво выпытывать, как она называется и каковы ее обряды. Чужестранцу от ее открытия стало как-то не по себе, и видно было, что ему вовсе не хочется отвечать на те вопросы, которые у нее возникали. Однако вопросы эти были так неотвязны и так вкрадчиво нежны, и его прелестная собеседница так незаметно перешла от овладевшей ею глубокой грусти к совсем еще детскому, но уже разумному любопытству, что ей никак не мог противиться человек или тот, кто являл собой некое подобие человека.
В ее горевшем лице, когда она повернулась к нему, были и нетерпение и мольба только что успокоенного ребенка, «сквозь слезы нас дарящего улыбкой»[218][219].
Может быть, на этого пророка, несущего в мир проклятия, могла повлиять и какая-либо другая причина, но вместо кощунственных слов из уст его вдруг вырвалось благословение, однако мы не смеем в это вникать, да, впрочем, ведь все равно нам ничего нельзя будет узнать до конца, пока не наступит день, когда откроются все тайны. Как бы то ни было, он почувствовал себя обязанным сказать ей, что это новая религия, религия, исповедующая Христа, и что она видела ее обряды и людей, поклонявшихся ей.
— Но что же это за обряды? — спросила Иммали, — что, они тоже убивают своих детей или родителей, чтобы доказать свою любовь к богу? Что, они тоже подвешивают их в корзинах, обрекая на голодную смерть, или оставляют их на берегу реки, чтобы их пожирали отвратительные свирепые звери?
— Религия, которую они исповедуют, все это запрещает, — с видимой неохотой сказал чужестранец, — она требует, чтобы они чтили своих родителей и любили своих детей.
— Но почему же они не отгоняют от входа в свой храм тех, кто думает иначе, чем они?
— Потому что их религия учит их быть мягкими, доброжелательными, терпимыми, не отталкивать и не презирать тех, на кого еще не снизошел ее чистейший свет.
— А почему же они не окружают поклонение богу роскошью и великолепием, почему в нем нет ничего величественного, того, что могло бы привлечь людей?
— Потому что они знают, что богу угодно только поклонение людей с чистым сердцем и ничем не запятнанными руками; и хотя религия их никогда не оставляет без надежды раскаявшегося преступника, она не обольщает этой надеждой тех, кто хочет подменить истинное влечение сердца показным благочестием или предпочесть искусственную религию со всей сопутствующей ей пышностью искренней любви к богу, перед чьим троном — в то время как вокруг низвергаются в прах гордые твердыни воздвигнутых в его честь храмов — сердце человеческое по-прежнему пылает неугасимой и всегда угодной ему жертвой.
Пока он говорил (быть может, побуждаемый высшей силой), Иммали склонила свое пылавшее лицо долу, а потом, подняв его, похожая на только что явившегося в мир ангела, воскликнула:
— Богом моим будет Христос, а я буду христианкой!
И она снова склонила голову в глубоком благоговении, означавшем, что и телом и душой она изъявляет свою покорность новому богу, и простояла не шевельнувшись, углубившись в молитвенное раздумье, так долго, что не заметила даже, как собеседник ее исчез.
…От боли застонав,
Он улетел, а с ним и ночи тени[220].
Глава XVII
Как, я же говорил, что надо получить разрешение от кади.
Синяя борода[221]
Посещения чужестранца на какое-то время прекратились, а когда они возобновились и он снова вернулся на остров, то цель их как будто стала иной. Он больше уже не пытался ни покушаться на нравственность Иммали, ни совращать софистическими доводами ее рассудок, ни смущать ее религиозные взгляды. Что касается религии, то он вообще предпочитал молчать о ней; казалось, он даже жалел, что ему пришлось заговорить об этом, и ни ее неуемная жажда знаний, ни ласковая вкрадчивость, с какой девушка принималась его просить, ни к чему не приводили: он больше ни единым словом не обмолвился об этом предмете. Он, правда, щедро вознаградил ее за это молчание, расточая перед ней необъятные и бесконечно разнообразные сокровища своего опыта, вмещавшего в себе столько, сколько не мог вместить ни один смертный, жизнь которого ограничена пределами каких-нибудь семидесяти лет. Однако Иммали это нисколько не удивляло. Она не замечала времени[222] и, слушая его рассказы о том, что случилось несколько столетий назад, она не ощущала никакой разницы между прошлым веком и настоящим, ибо ни сами события, ни время, когда они совершались, ничего не говорили ее душе, незнакомой ни с постепенным изменением обычаев, ни с ходом исторического развития.