— Не сказала бы я, что речи, которые я слышу сейчас, более содержательны и понятны, — пробормотала Исидора, но чужестранец, казалось, ее не слышал.
— Ты окружена всем, что может усладить чувства, опьянить воображение или растрогать сердце, — продолжал он. — Все эти милости должны заставить тебя позабыть сладостную, но грубую свободу твоей прежней жизни.
— Птицы, что моя мать держит у себя в клетках, всю жизнь бьются о позолоченные прутья, топчут чистые семена, которые составляют их корм, и мутят налитую им прозрачную воду. Разве вместо этого они не были бы рады посидеть на каком-нибудь замшелом стволе одряхлевшего дуба, и пить воду из каждого ручейка, и быть на свободе, пусть даже она сулит им менее изысканную пищу и менее чистое питье? Неужели же они не согласятся на все что угодно, лишь бы не ломать свои клювы о золоченую проволоку?
— Значит, ты совсем не в восторге от твоей новой жизни в этой христианской стране, и она совсем не оправдала твоих ожиданий? Стыдись, Иммали, стыдись неблагодарности своей, стыдись своих прихотей! А помнишь, как там, на твоем индийском острове, ты увидела на какой-то миг христианское богослужение. Помнишь, как пленила тебя тогда эта картина!
— Я помню все, что происходило на этом острове. Вся прежняя жизнь моя была предвосхищением будущего, нынешняя же вся стала памятью о прошедшем. У счастливых жизнь полна надежд, у несчастных она полна воспоминаний . Да, я помню, как мне удалось на какой-то миг увидеть эту религию, такую прекрасную, такую чистую; и когда меня привезли в христианскую страну, я действительно думала, что все живущие в ней христиане.
— А кто же они по-твоему, Иммали?
— Они всего-навсего католики.
— Знаешь ли ты, какой опасности ты себя подвергаешь тем, что произносишь эти слова? Знаешь ли ты, что в этой стране усомниться в католицизме означает то же самое, что усомниться в христианстве и что вообще одного намека на это достаточно, чтобы тебя приговорили к сожжению на костре как неисправимую еретичку? Твоя мать, которую ты так недавно узнала, сама связала бы тебе руки, когда крытая повозка явилась бы за своей новой жертвой, а твой отец, хоть он даже еще ни разу не видел тебя в глаза, отдал бы свой последний дукат за дрова для костра, который должен будет превратить тебя в кучку пепла; и все твои родные, одетые в праздничные наряды, стали бы кричать «аллилуйя», слыша твои предсмертные крики. Знаешь ли ты, что христианство в этих странах диаметрально противоположно христианству того мира, который ты видела украдкой и о котором ты можешь узнать из написанного в твоей Библии, если тебе позволят ее прочесть?
Исидора заплакала и призналась, что не нашла христианства там, где ожидала его найти; но минуту спустя с присущим ей удивительным простодушием она уже готова была корить себя за это признание.
— Я так плохо разбираюсь в этом новом мире, — сказала она, — мне столько еще всего надо узнать, чувства мои так часто меня обманывают, а привычки мои и понятия так далеки от того, какими они должны быть… я хочу сказать от тех, что я вижу вокруг, что мне следовало бы и говорить и думать только так, как меня учат. Может быть, пройдет еще несколько лет учения и страданий, и мне удастся обнаружить, что в этом новом мире вообще не может быть счастья и что христианство в целом вовсе не так далеко от католицизма, как мне это кажется сейчас.
— А разве ты не чувствовала себя счастливой в этом новом мире разума и роскоши? — спросил Мельмот голосом, который помимо его воли смягчился.
— Да, временами.
— Когда же это бывало?
— Тогда, когда томительный день кончался и сны мои уносили меня назад, на тот очарованный остров. Сон для меня все равно что ладья: сидящие за веслами призраки мчат меня к благословенным прекрасным берегам, и всю ночь я провожу в радости и веселье.
Сон для меня все равно что ладья: сидящие за веслами призраки мчат меня к благословенным прекрасным берегам, и всю ночь я провожу в радости и веселье. Я снова живу среди цветов и благоуханий, в ручейках и дуновении ветра снова звучат тысячи голосов, воздух вдруг оживает от струящихся по нему мелодий, что доносятся неведомо откуда, я иду, а все вокруг дышит, и все неживое вдруг оживает и любит меня: расстилающиеся ковром цветы, потоки, которые трепетно целуют мне ноги, уносятся прочь, а потом возвращаются снова, лаская меня и припадая ко мне так, как я припадаю губами к статуям святых, которым меня научили здесь поклоняться!
— А больше ты ничего не видишь во сне, Иммали?
— Мне незачем говорить тебе, — ответила Исидора тоном, в котором удивительным образам слились воедино присущая ей ясность ума и заволакивающий все мысли туман, в котором сказались ее своеобычный характер и необыкновенные обстоятельства ее прежней жизни. — Мне незачем говорить тебе, ты же знаешь, что каждую ночь ты со мной!
— Я?
— Да, ты; ты остался навеки в этой ладье, которая увозит меня туда, на индийский остров; ты смотришь на меня, но выражение лица твоего настолько переменилось, что я не решаюсь заговорить с тобой, мы оба за мгновение переносимся через моря, только ты всегда сидишь за рулем, хоть и никогда не причаливаешь к берегу, — в ту минуту, когда появляется мой райский остров, ты вдруг исчезаешь; а когда мы возвращаемся, океан погружен во мрак, и мы мчимся сквозь эту тьму точно буря, что сметает все на своем пути; ты смотришь на меня, но не говоришь ни слова. Да! Да! Ты со мною каждую ночь!