Повинуясь его приказанию, она откинула длинные пряди своих каштановых волос; раскинутые в буйном изобилии, они напрасной роскошью своей устилали скалу, на которой стоял теперь тот, кто пробудил в ней поклонение и любовь. Кроткая, как дитя, и послушная, как верная жена, она пыталась исполнить его приказание, но ее полные слез глаза не в силах были выдержать весь ужас того, что им теперь открывалось. Она вытирала светившиеся слезы прядями своих волос, которые каждый день купались в чистой и прозрачной струе, и пыталась взглянуть на опустошение, творимое стихиями, как некий трепещущий светлый дух, который, дабы еще больше очиститься, а может быть, дабы лучше исполнить свое предназначение, вынужден быть свидетелем гнева Всемогущего, непонятного ему в первых проявлениях своих, но несомненно в конечном итоге для него благодетельного.
Вот с какими чувствами Иммали, вся дрожа, приблизилась к входу в здание; обломки скал смешались там в одно с развалинами стен и, казалось, вместе возвещали власть разрушения — и над природой и над искусством — и утверждали, что огромные камни, не тронутые и не измененные руками человека и то ли поднятые давним вулканическим взрывом, то ли занесенные сюда дождем метеоритов, и огромные каменные столпы, которые воздвигались здесь на протяжении двух столетий, превратились в тот же самый прах под пятою страшного полководца, чьи победы совершаются без шума и не встречают сопротивления и чье торжество отмечено не лужами крови, а потоками слез. Оглядевшись вокруг, Иммали в первый раз в жизни испытала ужас при виде природы. Раньше с ней этого никогда не случалось. Все явления природы были для нее одинаково чудесными и одинаково страшными. И ее детское, хоть и деятельное воображение, казалось, одинаково благоговело и перед солнцем и перед бурей, а чистый алтарь ее сердца безраздельно и как священную жертву принимал и цветы и пожары.
Но с тех пор как она встретила чужестранца, новые чувства заполонили ее юное сердце. Она научилась плакать и бояться, и, может быть, в жутком облике грозового неба она ощутила зарождение мистического страха, который всегда потрясает глубины сердца того, кто осмелился любить.
Как часто природа становится вот так невольным посредником между нами и нашими чувствами! Разве в рокоте океана нет своего скрытого смысла? Разве нет своего голоса у раскатов грома? Разве вид местности, опустошенной разгулом стихий, не являет нам некий урок? Разве одно, другое и третье не говорит нам о некоей непостижимой тайне, разгадку которой мы напрасно пытались обнаружить у себя в сердце? Разве мы не находим в них ответа на те вопросы, которые мы непрестанно задаем немому оракулу, именуемому судьбой? О, каким лживым, каким беспомощным кажется нам язык человека после того, как любовь и горе познакомили нас с языком природы, может быть единственным языком, который способен найти в себе соответствия для тех чувств, выразить которые наша речь бессильна! До чего же различны слова без значения и то значение без слов , которое величественные явления природы — скалы и океан, месяц и сумерки — сообщают «имеющим уши, чтобы слышать»[240].
Как красноречива природа в выражении правды, даже тогда, когда все молчит! Сколько раздумий пробуждают в нас ее самые глубокие потрясения! Но картина, которая предстала сейчас глазам Иммали, была из тех, что вызывают не раздумье, а ужас. Казалось, земля и небо, море и суша смешались воедино, чтобы вернуться в хаос. Океан, покинув вековое ложе, ринулся далеко на берег, покрывая его на всем протяжении гребнями белой пены. Надвигавшиеся волны походили на полчища воинов в шлемах, украшенных перьями, которые гордо развевались на ветру, и, подобно воинам же, одна за другой погибали, одерживая победу. Суша и море до неузнаваемости изменили свой облик, как будто все естественные грани были смешаны и все законы природы попраны.
После отлива песок по временам оставался таким же сухим, как в пустыне, а деревья и кусты качались и вздымались совсем так же, как волны в часы ночной бури. Все было задернуто мутной серою пеленой, томительной для глаз, — и только ярко-красная молния проглядывала из-за туч, как будто это дьявол взирал на сотворенное им опустошение и, удовлетворившись содеянным, закрывал глаза.
Среди этого хаоса стояли два существа: одно, которое было так прелестно, что, казалось, могло не бояться стихий даже в их гневе, и другое, чей бесстрашный и упорный взгляд как бы бросал им вызов.
— Иммали, — воскликнул искуситель, — место ли здесь говорить о любви, да еще в такой час! Природа охвачена ужасом, небо темно, звери все попрятались, кусты и те колышутся и гнутся, кажется, что им тоже страшно.
— В такой час надо молить о защите, — прошептала девушка, робко прижимаясь к нему.
— Взгляни ввысь, — сказал чужестранец; его не знающий страха взгляд отвечал взбунтовавшимся негодующим стихиям такими же вспышками молнии.
— Взгляни ввысь, и если ты не в силах противиться побуждениям сердца, то по крайней мере найди для них более достойный предмет. Люби, — вскричал он, протягивая руку к затянутому тревожному небу, — люби бурю с ее разрушительной силой, ищи себе подруг в этих быстрых, привыкших к опасностям странницах, проносящихся по воздуху, который стонет, люби раздирающий его метеор и сотрясающий его гром. Нежно ласкай плывущие по небу плотные тучи, эти витающие в воздухе горы. Пусть лучше огненные молнии утолят свой пыл, лобызая грудь твою, в которой теплится страсть! Выбери в спутники, в возлюбленные себе все, что есть самого страшного в природе! Замани к себе стихии, и пусть они испепеляют и губят тебя — погибни в их неистовых объятиях, и ты будешь счастливее, гораздо счастливее, чем если ты начнешь жить в моих! Жить! Сделаться моей и жить? Да это же невозможно! Выслушай меня, Иммали, — закричал он, сжимая обе ее руки в своих, в то время как глаза его, обращенные на нее, излучали слепящий свет, в то время как тело его вдруг затрепетало от нового для него чувства неизъяснимого восторга, чувства, которое всего его преобразило. — Выслушай меня! Если ты хочешь быть моей, то тебе придется до скончания века остаться среди такой вот бури, среди огня и мрака, среди ненависти и отчаяния, среди…, — тут голос его сделался громче и превратился в демонический крик, исполненный ярости и ужаса; он простер руки, словно собираясь сразиться в воображении с какими-то страшными силами, и, стремительно выйдя из-под свода, где оба они стояли, замер, поглощенный картиной, которую нарисовали ему вина и отчаяние, образы которой он был обречен видеть перед собою вечно.