— Беспокоит! — воскликнул юноша, голосом, при звуках которого Элинор показалось, что она вдруг услышала музыку. — Да что вы! Если бы вы только знали, до чего я люблю детей, как давно у меня не было этой радости — прижать к груди такого вот малютку, и кто знает, сколько времени еще пройдет, пока… — с этими словами он нежно склонился над ребенком.
— Беспокоит! — воскликнул юноша, голосом, при звуках которого Элинор показалось, что она вдруг услышала музыку. — Да что вы! Если бы вы только знали, до чего я люблю детей, как давно у меня не было этой радости — прижать к груди такого вот малютку, и кто знает, сколько времени еще пройдет, пока… — с этими словами он нежно склонился над ребенком. Вечерние тени густели, в комнате становилось совсем темно, и мрак этот усугублялся видом тяжелых резных панелей, которыми были обшиты стены; но как раз в это мгновение догорающие лучи осеннего заката, сияя всем своим ущербным великолепием, ворвались в окно и залили золотом и пурпуром и комнату и то, что в ней было. Угол же, где сидела Элинор, оставался по-прежнему погруженным в густой мрак. И в этом мгновение она отчетливо увидела того, кого сердце ее, казалось, узнало еще раньше. Его густые каштановые волосы (окрашенные закатом пушистые их края походили на нимб вокруг головы святого) по обычаю тех времен длинными прядями спадали ему на грудь и почти скрывали собою личико ребенка, который лежал спрятанный в них, как птенец в гнезде…
Одет он был в форму морского офицера, роскошно отделанную галуном; грудь его украшали эмблемы иностранного ордена, полученного, как видно, за отвагу в бою, и когда дитя играло ими, а потом поднимало глаза к своему юному покровителю, словно для того, чтобы их ослепленный взор мог найти успокоение в его приветливой улыбке, взиравшей на них Элинор казалось, что она никогда еще не видела такого трогательного сочетания сходства и контраста: все это напоминало собою картину, написанную так мастерски, что цвета незаметно переходят один в другой, а глаз совсем не ощущает этого перехода, ибо оттенки подобраны с величайшим искусством; или — музыкальную пьесу, где модуляции столь неуловимы, что совершенно не замечаешь, как из одного ключа попадаешь в другой: промежуточные гармонии настолько мягки, что слух не может определить, куда его влекут звуки; однако, куда бы они ни влекли, следовать за их течением бывает великою радостью. Очарование ребенка, в котором было столько общего с красотою его юного друга и которое вместе с тем резко контрастировало с его статью и всем обликом героя, равно как и с красовавшимися у него на груди орденами, которые при всем своем великолепии как-никак напоминали об опасностях и смерти, — все это в воображении Элинор претворялось в образ ангела мира, который прильнул к мужественной груди юного героя и шепчет ему, что дела его завершены. Голос тетки пробудил ее от этого видения.
— Дорогая моя, это твой двоюродный брат, Джон Сендел.
Элинор очнулась и ответила на приветствие юноши, столь неожиданно ей представленного, с волнением, которое заставило ее позабыть о той светской учтивости, какую ей следовало бы выказать, но от этого волнения и от робости своей она сделалась еще трогательней и прелестней.
Обычаи того времени допускали и даже узаконили объятия и поцелуи при встрече, что потом вышло из употребления; и когда Элинор ощутила прикосновение губ, таких же алых, как и у нее, она вздрогнула, подумав о том, что с губ этих не раз слетали приказы, обращенные к тем, кто проливал человеческую кровь, и что рука, которая с такой нежностью обвилась теперь вокруг ее стана, неотвратимо направляла смертоносное оружие со страшной целью — поразить тех, у кого в сердце трепетала человеческая любовь. Своего двоюродного брата она встречала любовью, но объятия героя приводили ее в содрогание.
Джон Сендел сел рядом с ней, и спустя несколько минут его мелодичный голос, мягкость и непринужденность манер, глаза, которые улыбались, в то время как губы были недвижны, и губы, чья улыбка могла сказать больше, оставаясь безмолвной, чем взгляд иных, красноречивых в своем сиянии глаз, постепенно вливали в ее душу покой; она пыталась что-то сказать, но вместо этого умолкала, чтобы слушать, пыталась взглянуть на него, но, подобно поклоняющимся солнцу язычникам, чувствовала, что лучи света слепят ее, и начинала смотреть в сторону, чтобы что-то видеть .
Обращенные на нее темно-синие глаза юноши струили спокойный ровный и чарующий свет; так сиянье луны озаряет погруженную в дремоту долину. И в тонах голоса, от которого она ждала раскатов грома, было столько совсем еще юной и пленительной нежности, которая совершенно обезоруживала ее, что слушать эту речь становилось для нее истинным наслаждением. Элинор сидела и, упоенная им, пила каждое его слово, каждое движение, каждый взгляд, каждое прикосновение, ибо юноша с вполне простительной в его положении непринужденностью взял ее руку и уже не отпускал ее все время, пока говорил. А говорил он долго и отнюдь не о войне и не о пролитии крови, не о боях, в которых он так отличился, и не о событиях, о которых ему достаточно было упомянуть вскользь, чтобы в ней пробудились и интерес к ним и ощущение их значительности, а, напротив, о возвращении своем домой, о том, как ему радостно было свидеться с матерью, о надеждах его, что обитатели замка окажутся к нему благосклонными. С горячим участием расспрашивал он ее о Маргарет и с глубоким почтением — о миссис Анне, и по тому, как он весь оживлялся при упоминании их имен, можно было видеть, что на пути домой сердце его опередило шаги и что вместе с тем сердце это чувствует себя везде как дома и умеет передать это чувство другим. Элинор могла слушать его без конца. Имена родных, которых она любила и глубоко чтила, звучали в ушах ее как музыка; однако наступление темноты напомнило ей, что пора возвращаться в замок, где строго соблюдался заведенный порядок, и, когда Джон Сендел предложил проводить ее домой, У нее уже не было повода медлить с уходом.