Они никогда не решаются оспаривать то, что книга эта содержит безоговорочные предписания, что те, кто в нее верит, должны жить в мире, Добросердечии и гармонии, что они должны любить друг друга в благоденствии и помогать друг другу в несчастии. Они не решаются оспаривать то, что дух, которым проникнута эта книга, несет людям любовь, радость, мир, долготерпение, кротость и правду. По поводу этих положений никаких разногласий у них нет и никогда не бывает. Они слишком очевидны, чтобы можно было их отрицать, и поэтому предметом спора люди эти делают различие в платье, которое носят, и, движимые любовью к богу, готовы перерезать друг другу горло из-за весьма важного обстоятельства — белые у них или красные куртки[228][229] или носят их священники ризы с шелковыми лентами[230], одеваются в белую холщовую одежду[231] или в черное домашнее платье[232][233], должны ли они опускать своих детей в купель[234] или брызгать на них несколько капелек этой воды; должны ли они, воздавая молитвы тому, кого все они чтят, в память его смерти становиться на колени или нет, или же… Но я, верно, уже надоел тебе рассказами о том, сколь порочны и сколь нелепы бывают люди. Ясно только одно: все они согласны в том, что книга эта гласит «люди, любите друг друга», и, однако, слова эти, после того как они переводят их на свой язык, означают «люди, ненавидьте друг друга».
Ясно только одно: все они согласны в том, что книга эта гласит «люди, любите друг друга», и, однако, слова эти, после того как они переводят их на свой язык, означают «люди, ненавидьте друг друга». Но так как они не могут найти ни примеров, ни оправдания этого в книге, они ищут то и другое в себе самих, и им это всегда удается, ибо души человеческие — это неисчерпаемые кладези злобы и неприязни, и когда они пользуются названием этой книги, чтобы освятить свои дурные страсти, обожествление этих страстей становится для них долгом и самые недобрые побуждения окружаются ореолом святости и почитаются за добродетели.
— Но неужели же в этих ужасных мирах нет родителей и детей? — спросила Иммали, глядя на клеветника рода человеческого полными слез глазами, — неужели там нет таких, которые любили бы друг друга так, как я любила деревья, под которыми впервые ощутила, что живу, или цветы, которые росли вместе со мною?
— Родителей? Детей? — переспросил чужестранец. — Ну конечно же! Там есть отцы, которые обучают своих сыновей… — тут голос его пресекся, и ему стоило немалого труда с ним совладать.
Долгое время он молчал, а потом сказал:
— Среди этих людей с извращенным образом мысли можно иногда встретить нежных отцов и матерей.
— А кто же эти отцы и матери? — спросила Иммали, чье сердце при упоминании о нежности сразу забилось.
— Это те, — сказал чужестранец с холодной усмешкой, — которые убивают своих детей, как только они родились, или с помощью медицины избавляются от них прежде, чем они успели появиться на свет; такого рода поступки — единственные, которыми люди эти могут убедительно доказать свою родительскую любовь.
Он умолк, и Иммали погрузилась в печальное раздумье по поводу того, что только что услыхала. Едкая и жестокая ирония, звучавшая в его словах, не произвела ни малейшего впечатления на ту, для которой все изреченное было правдой и которая никак не могла понять, как это можно прибегать к обинякам, ведь ей подчас трудно бывало постичь смысл даже самых прямых слов. Однако она все же могла понять, что он много всего говорил о зле и о страдании — словах, обозначавших нечто неведомое, и она устремила на него взгляд, в котором можно было прочесть и благодарность, и упрек за это мучительное посвящение в тайны новой жизни. Поистине она вкусила от древа познания, и глаза ее открылись, но плоды его показались ей горькими, и взгляд ее был полон признательности, к которой примешивалась мягкая грусть. И от этого взгляда должно было бы содрогнуться сердце того, кто преподал первый урок страдания существу столь прекрасному, нежному и невинному. Искуситель заметил это ее смятение и возликовал.
Он представил ей жизнь в таком искаженном виде, может быть, с тем, чтобы она испугалась и ей не захотелось знакомиться с ней ближе; может быть, — в странной надежде, что сможет оставить ее опять одну на этом уединенном острове, где время от времени он будет иметь возможность видеть ее снова и вдыхать из окружающей ее атмосферы струю свежести и чистоты, единственную, которая веяла подчас над выжженною пустыней его собственной жизни и которую он еще мог ощутить. Надежда эта еще больше укрепилась после того, как он увидел, какое впечатление он произвел на нее своим рассказом. Вспыхнувшее на миг понимание, затаенное дыхание, любопытство, горячая признательность — все вдруг погасло: ее опущенные задумчивые глаза были полны слез.
— Мой рассказ, должно быть, утомил тебя, Иммали? — спросил он.
— Он огорчил меня, но все равно я хочу его слушать, — ответила девушка. — Я люблю слушать, как журчит поток, пусть даже откуда-то из-под волны может вылезти крокодил.
— Может быть, ты хочешь встретить людей этого мира, где столько преступлений и горя?