О аллах, как этот человек играл нами! Как ловко перешел он от обороны к нападению, как заставил нас устыдиться наших низких подозрений и обсуждать вместе с ним вопросы, которые были личным делом моего повелителя.
Несмотря на свою наивную доверчивость, даже Джем, пожалуй, заметил, сколь неуместный оборот принял разговор.
— Благодарю вас за вашу заботливость, ваше преосвященство, — сказал он. — Я приму во внимание ваши советы, когда стану решать, куда мне направиться, покидая Родос.
Он поклонился магистру, мы тоже отвесили поклоны. Поворачиваясь к двери, я заметил во взгляде Д’Обюссона необычную смесь чувств: жестокости, презрения, досады и решимости. Но все приглушенно, полунамеком. «Будь проклят миг, когда мы вверили себя в твои руки!» — подумал я. О том же самом, видимо, думал и Джем, пока мы возвращались на наше подворье. Едва переступив порог, он спросил у меня чернил и бумаги.
Я понимал, что не стихи вознамерился он записать, — вид у Джема был совсем не такой, какой бывал, когда он садился за свое любимое занятие. Долго сидел он над чистым листом, подперев голову, в глубоком раздумье.
— Саади, — сказал он мне, когда за окном уже смерклось, — знаешь ли, кому я собираюсь писать?
— Не имею представления, мой султан.
— Брату, — бесстрастно ответил Джем. — Напишу Баязиду. Он не позволит неверным унижать сына Мехмеда, не допустит, чтобы меня передавали из рук в руки. Ведь, несмотря ни на что, мы братья, Саади, я никогда не желал его смерти и даже не притязал на его владения.
— Брату, — бесстрастно ответил Джем. — Напишу Баязиду. Он не позволит неверным унижать сына Мехмеда, не допустит, чтобы меня передавали из рук в руки. Ведь, несмотря ни на что, мы братья, Саади, я никогда не желал его смерти и даже не притязал на его владения. Да, — продолжал он, словно рассуждая сам с собой, — Баязид не откажет мне в помощи, коль речь идет о незапятнанном имени Османов…
— О мой султан! — воскликнул я, потрясенный услышанным. — Будь уверен, Баязид с твоей собственной помощью накинет на тебя веревку! К чему было все предпринятое нами, если ты намерен умереть?
— Ни к чему, ты прав. — Весь вид Джема выражал смертельную усталость. — Мне с самого рождения была суждена ранняя смерть — зачем я противился ей? Ты прав, Баязид убьет меня, я это знаю. Но разве то, что готовят мне эти черноризцы, не есть тоже смерть, только медленная и постыдная?
— Не думаешь ли ты, что Баязид убьет тебя с почетом, с цветами и музыкой? — Я кричал, переживания последних дней оказались мне не под силу. — Умереть никогда не поздно, повелитель! — закончил я, словно повторяя старый припев.
— А может быть, и умереть будет поздно! — в свою очередь выкрикнул Джем, чего никогда с ним не бывало прежде. — Ты ведь помнишь слова, сказанные Франком в Ликии: будет поздно! — И он нетерпеливо тряхнул головой. Это был знак, чтобы я оставил его в покое. Я свернулся клубком у его ложа и затих. За окном было совсем темно, надвигалась черная, удушливо-непроницаемая родосская ночь.
А Джем писал. Он не любил, чтобы на него смотрели, когда он пишет, и я наблюдал за ним исподтишка. Я видел, что это письмо стоит ему больших усилий — он несколько раз менялся в лице, то и дело вытирал со лба пот.
Я, видимо, задремал. Прикосновение его руки заставило меня проснуться.
— Саади, — сказал он, — вот, прочти! Боюсь, что получилось скверно.
Я взял исписанный сверху донизу лист. Начальные строки были незначащими — обычные приветствия и пожелания. А ниже я прочитал:
«Припадая к стопам Вашего величества, прошу услышать мою мольбу и простить мои проступки. Величайшее великодушие Ваше не может отказать несчастному в малой толике тех благ, коими Вы осыпаете весь мир, тем более что этот несчастный сознает свою вину и смиренно молит о прощении. Ваше величество не потерпит, чтобы остался пленником неверных я, правоверный, изрекающий священные слова: «Нет бога, кроме аллаха, и Мухаммед пророк его». Моя судьба всецело зависит от Вас, ибо я раб, руки и ноги мои в оковах. Саван бесчестия покрывает лицо мое, над головой моей занесен меч, готовый нанести роковой удар. Коли такова Ваша воля, я подчинюсь ей, славя аллаха, но ежели милосердие и великодушие Ваши извлекут меня из пучины бедствий, то клянусь всевидящим аллахом никогда и ничего не предпринимать без Вашей государевой воли.
О повелитель, протяните руку несчастному, не имеющему иного убежища, кроме спасительной тени Вашего благоволения! Я тешу себя надеждой, что ревность к вере нашей и Ваше великодушие внушат Вам такое решение и вымолят для меня Вашу милость».
(Вы утверждаете, что ваши ученые не верят подлинности этого письма; невозможно, говорите вы, чтобы человек, наделенный разумом, так кидался из одной крайности в другую, сам предавал себя в руки то одного, то другого своего врага. И при всем том это возможно. Разве ваши глубокомысленные науки не привели вас после стольких исканий к единственной абсолютной истине: в обитаемом нами мире все возможно! Не возражайте! До той поры, пока эту землю топчут миллиарды людей, будут и миллиарды поступков, миллиарды решений, миллиарды слов, искренних и лживых. При таких больших числах все одинаково вероятно.