Эти новости я ловил на улицах Рима (по вечерам я выбирался из сада, одетый, как франк, как обыкновенный, среднего достатка горожанин), я слышал эти вести в трактирах, где римляне обсуждали создавшееся положение, выпивали по два-три кувшина дешевого вина и отправлялись в ночь, чтобы воспользоваться тьмой, межвластием и трусостью папских войск. Городом без закона был Рим в ноябре 1494 года.
Подобно тому как убийцу всегда тянет к месту совершенного им преступления, так и я не мог покинуть Рим, пока он не утихомирится. Я ночевал в каких-то лачугах, заговаривал со случайными прохожими — участвовал в водовороте, захлестнувшем Вечный Город. В те дни я узнал, что герцог Калабрии (его солдаты были самыми опасными разбойниками в городе) обещал защитить Рим от французов, если за это ему будет отдан султан Джем. Борджиа, само собой разумеется, ответил отказом. И герцог тут же увел свои войска, на прощанье так разграбившие Рим, как, наверно, не разграбили его варвары тысячу лет назад. Вряд ли папу это особенно расстроило — Рим есть Рим, а Джем, несмотря ни на что, остался собственностью Борджиа.
Потянулись новые дни безвластия. Каждый день появлялись в городе новые французские послы — Карл предпочитал не принуждать святого отца силой, уверенный в том, что одержал уже довольно побед и что приверженцы его в Риме достаточно сильны, чтобы он мог вступить в город освободителем. А папа медлил — очень уж Не хотелось ему уступать Джема.
Именно тогда-то я и покинул Рим. Как ни любопытно было поглядеть, чем закончится вся эта история, я опасался, что Карл установит в городе строгий порядок и тем помешает моему побегу. В середине декабря я как-то под вечер присоединился к компании пьяных грабителей, проделал вместе с ними все, что полагалось, чтобы они приняли меня за своего, потом мы напали на стражу у Порта Портезе и вышли за ворота — делить добычу вне городских стен. Я воспользовался тем, что они были поглощены дележкой, пятясь, отступил в темноту и под прикрытием кустарника кинулся прочь. Так осуществилось бегство, которое я обдумывал на протяжении долгих лет. Когда долго обдумываешь что-то, все происходит совсем не так, как тебе представлялось.
Я шел, не сворачивая, берегом Тибра, направляясь к морю. А там уже — из одной гавани в другую. На поиски корабля, вполне надежного (то есть разбойничьего), ушли еще две недели. Наконец два дня назад я нашел его: корабль без флага, бравший запас пресной воды где-то под Неаполем.
Его хозяева — левантийцы, что ровным счетом ни о чем не говорит, — якобы перевозили кедр (столь маленькое судно не в состоянии везти подобный груз). Якобы выгрузили его в Неаполе (перед лицом французского нашествия Неаполю только и заниматься торговлей!). Якобы держат курс на Бейрут (я не опровергаю этого, ибо одному аллаху известно, куда поплывет корабль, на который меня взяли в уплату за все то золото, что у меня имелось: пятнадцать дукатов, мое жалованье за пятнадцать лет службы при султане Джеме).
Я сразу же выложил их перед главарем, предложив ему обшарить мои карманы и удостовериться, что там пусто — не хочу, чтобы кто-нибудь из его головорезов заподозрил, что может найти у меня еще хоть аспру, они способны за одну аспру прикончить человека. В обмен я получил турецкое платье — ношенное, самое малое, двумя, ныне уже покойными, обладателями, а также обещание кормить меня во время плавания.
И вот я стал левантийцем. Снова ношу чалму — признаться, довольно грязную. Узкие франкские штаны сменил на широкие, подхваченные у икр шаровары. Хожу босиком, ведь мы направляемся в теплые края. На плечах у меня безрукавка, которая много лет назад, вероятно, была синего цвета. Я одет не на европейский лад — это означает, что я уже почти дома.
Позавчера вечером, пока матросы уписывали за обе щеки пшеничную кашу — мне они часто подкладывали двойную порцию, — я снял висевший на стене саз. И ощутил трепет, какого, кажется, не испытывал даже, когда впервые пел перед слушателями. В руках у меня был саз — простой, без всяких украшений, — я лаская его струны тихонько, чтобы они не подали голоса: боялся, вдруг он не настроен. Я призывал из глубин памяти слова, а они словно бы разбегались, и горло перехватывало сгустком боли. «Слова мои! — молил я. — Моя песня, мысли мои, моя радость и грусть! Вернитесь ко мне, чтобы с вами вместе я вернулся к людям!»
А матросы продолжали с жадностью есть. Фитилек в миске с маслом больше чадил, чем светил. Должно быть, я выглядел очень смешным, примостившись за крепкими, полуголыми, грязными спинами, словно выключенный из круга мужчин, которые день-деньской трудятся, смачно едят, пьют и вечно куда-то торопятся. Снова выключен. Хотя бы потому, что меня уже мутит от пшеничной каши.
Я гладил саз — нет, саз не отвергнет меня, я отбыл наказание за то, что сам оставил людей, и карающий бог должен бы уже насытиться моими страданиями! Мы квиты, оскорбленное человечество и я, оскорбивший его тем, что лишил его одного поэта. «Во имя аллаха…» — прошептал я: с этими словами начинает любое дело каждый правоверный.
Под моими пальцами, которые были как чужие, саз запел, но не прежним голосом, а незнакомым, несоразмерно громким и жестким: