«Нет!» — отвечал Баязид-хан, если вообще снисходил до ответа.
Я не любил Баязида, поэтому не подозревайте меня в пристрастности, если я заявлю: Баязид поступал так не из скупости. Тысяча дукатов — ничто по сравнению с той горой золота, в которую ему обошелся Джем. Поведение Баязид-хана после смерти Джема выглядит необъяснимым.
Было бы легко объяснить его теми трудностями, которые возникли у султана вследствие кончины Джема. В самом деле, противники султана в Турции (их все еще было немало, и число их не сокращалось, благодаря чему и удался впоследствии бунт Селима Страшного) утверждали, что султан навлек на себя позор тем, что вел переговоры с гяурами и их главарем — папой. Они обвиняли Баязид-хана в том, что он унизил честь дома Османов, предоставив неверным улаживать турецкие дела посредством убийства Джема. И Баязид-хан был принужден отстаивать эту честь.
Но это одна сторона дела. Справедливости ради должен сказать, что перечисленные неприятности не были для султана неодолимыми, ропщущие были всегда и везде, и власти сообразуются с ними в единственном случае: когда сами ощущают свою слабость. В годы 1495-1499 Баязид-хан уже не был слабым. Не здесь следует нам искать причины тогдашних его поступков.
Предолго дрожал Баязид при мысли о победе Джема, предолго его шантажировали и пугали Джемом. И как бывает, когда вырвут зуб, который неделю не давал тебе есть и спать, а ты все продолжаешь чувствовать его, он по-прежнему ноет и не дает покоя, так и Баязид не мог привыкнуть к мысли, что угроза, тяготевшая над ним, исчезла. Как ни странно, ему недоставало Джема.
Вероятно, к этому прибавились еще и угрызения совести, чувство вины. А также жажда мести — ведь христиане действительно мучили турка, сына Османов, а потом и лишили жизни. Прибавлялась, быть может — хотя я не уверен в этом, — и тоска по единственному, теперь уже мертвому брату. Что ни говорите — брат… В тот день, когда Баязид узнал, что власть его упрочена, в тот самый день он остался один.
Что ни говорите — брат… В тот день, когда Баязид узнал, что власть его упрочена, в тот самый день он остался один. Что пи говорите — совсем один…
По указанным причинам — назовем их внешней и внутренней — Баязид объявил миру следующее: «Я платил вымогателям, чтобы они заботились о моем брате, но у меня нет ничего общего с его убийцами. Более того, я покараю их!» После 1495 года, во всех последующих переговорах по делу Джема, Баязид-хан прибегал к тону резкому, даже повелевающему.
Так прошли годы вплоть до 1499-го — завершался пятнадцатый век.
Словно в его ознаменование, Баязид-хан в первые же дни возвестил о небывалом в истории событии: объявил Неаполю войну за тело Джема. Скажите, видано ли, чтобы два государства воевали ради тленных (вернее, истлевших) останков?
Мир замер от изумления — дело казалось невероятным. Но первые каравеллы Баязид-хана уже вышли из проливов и направились к Неаполю.
«Боже правый! — дивился мир. — Как может султан начать войну за тело брата, убитого по его же воле!» А-а, не ищите в истории слишком много здравого смысла, ведь историю тоже делают люди. Вот, извольте: Баязид-хан, человек, сотканный из расчетливости, страха и коварства, повел войну, продиктованную чувствами, да еще какими красивыми чувствами. Тут мне хочется дать вам один совет — позволяю себе, это потому, что много пережил и много повидал на своем веку: объясняя историю, оставляйте небольшую, но существенную ее часть необъясненной. Да она и необъяснима, примиритесь с этим.
Поскольку я присутствовал при последнем акте дела Джема, могу вас уверить, что было в нем нечто безумное. Наши тяжеловооруженные, могучие триремы, плотно набитые воинами, неожиданно свернули паруса. С мачты уже был виден Неаполь, а мы остановились — потому что навстречу нам шли не боевые корабли, а три маленькие роскошные биремы, все в резьбе и позолоте, с цветными парусами и пестрыми флагами. «Так, — подумалось мне, — какой-нибудь король, наверно, провожает свою дочь, предназначенную в жены другому королю». Это тоже было нелепо, как и все связанное с султаном Джемом, — наш враг торжественно, даже празднично передавал нам мертвое тело.
На меня было возложено принять его — мы думали, что это произойдет после обстрела Неаполя или даже чего посерьезнее. А потребовалось лишь вступить в переговоры.
Неаполитанцы проявили учтивость и твердость: в выражение своей горячей дружбы к Турции они сами доставят тело в наш порт.
«Вы уже выразили ее!» — ответил я. Меня не оставляло опасение, что они и на этот раз проведут нас. «Нет, мы бы не хотели излишне перегружать вас». Они просто таяли от любезности.
Таким образом, дабы не перегружать свинцовым гробом какую-либо из наших трирем (для которой не были тяжестью двенадцать чугунных пушек, ящики с ядрами, восемьдесят душ гребцов и две сотни воинов), мы повели прогулочные неаполитанские корабли в Валлону, на Адриатике.
Мы шли вдоль берегов Италии. Здесь восемнадцать лет назад плыл султан Джем по пути в Ниццу, и вместе с ним я. Помню, как восторгался мой повелитель этими берегами — мне тоже они казались тогда неповторимыми. Куда девалась их красота? «Да, красоты самой по себе не существует, — размышлял я. — Пока нет человека, который радуется ей, живет ею, красота мертва…» Не было больше на свете поэта Джема, а мы все — мореходы, солдаты, государственные мужи, — мы могли обходиться и без красоты.