Я собрался уходить. Дело близилось к вечеру, и надо было найти моих людей, чтоб начать очередной обход. Я не очень спешил, потому что на улице валил снег пополам с дождем и буйствовал морской ветер. «Будь проклято мое ремесло!» — думал я, завидуя тем двадцати молодцам, которые весь вечер будут слушать песни и греться у мангала.
«Будь проклято мое ремесло!» — думал я, завидуя тем двадцати молодцам, которые весь вечер будут слушать песни и греться у мангала.
Я стоял у двери и размышлял, куда мне двинуться, когда шиир заговорил:
— Не о Рустеме спою я вам, друзья, сегодня Вы уже много раз слушали о Рустеме. Согласны ли вы послушать одну незавершенную песню?
— За незавершенные не платят, — в шутку бросил кто-то.
— За нее уже заплачено, — тихо произнес шиир.
— Давай! Пока поешь, придумаешь конец.
— Нет. Она нелегко мне дается, друзья. Не приходилось вам замечать — когда говоришь искренне, без вымысла и украшений, всегда трудно. Будто слова даны нам не для того, чтобы раскрыть свое сердце, а чтобы спрятать его… И все же — слушайте!
Песня, прямо вам скажу, была никудышная. Шиир на все голоса повторял, как радуется он тому, что он здесь, что он наконец снова дома, ибо нет ничего страшнее на свете, чем изгнание, и тот, кто однажды был изгнан, перестает быть человеком… Что-то в этом роде.
Я видел, что и остальным слушателям песня не нравится. Кому какое дело до чьей-то там сердечной тоски, раскаянья и прочего. Люди любят, чтобы в песне было побольше разных историй. Но так как пел он бесплатно, да и честно признался, что еще не докончил песню и будет доделывать, люди слушали. А я снова принялся рассуждать. Я был совершенно убежден, что это не Саади, — слишком явные совпадения всегда подозрительны. Мало того, что шиир сам признается в том, что он шиир, он еще поет песню об изгнании. Нате, мол, глядите, вот я возвращаюсь из изгнания и жажду поскорее поделиться в вами, как оно ужасно.
«Тут что-то подстроено, — подумал я. — Мне, наверно, нарочно наплели, будто сюда должен прибыть какой-то поэт с поручением от Джема, чтобы я переусердствовал перед турецкими властями и тем выказал, что нахожусь на службе у чужестранцев. Турки преспокойно отправят меня на тот свет, и кое-кто таким способом от меня отделается, потому что я слишком много знаю, да и, что греха таить, служил одновременно двум хозяевам, а случалось, и больше чем двум».
Дело становилось и впрямь опасным. И я уже прикидывал, как мне поскорей унести ноги, чтобы те, кто его задумал, не успели довести до конца. Стал тихонько открывать дверь, надеясь незаметно выскользнуть, но тут шиир окликнул меня:
— Отчего ты покидаешь нас, друг? Неужели так не понравилась тебе моя песня?
— Что ты! — Я растерялся. Выглядело так, будто он знал, кто я и что мне нужно, и притворной любезностью собрался меня удержать. — Прекрасная песнь, но меня ждет дело.
— У всех на этом свете есть дело. — Шиир встал и подошел ко мне, а я обмер: сейчас он подопрет дверь и кого-нибудь кликнет! — У всех, кроме поэта Саади…
— Это кто ж такой? — спросил я, как дурак, уже не сомневаясь, что попался.
— Кто? Я. Почему один лишь я никому не нужен, один лишь я никуда не спешу? Вот что значит изгнание, друг! Моя песнь неудачна, я сам сознаю это: изгнание разрывает все связи между тобой и людьми…
Я стоял точно пораженный громом. Саади!.. Как поверить, что он без побоев признается в этом, что чистосердечным признанием сам устремляется навстречу смерти. Чего, черт подери, от меня хотят?
— Ты — Саади? — от растерянности переспросил я. — Вроде я где-то слышал… Не помню.
— Ты слышал обо мне в рассказах о султане Джеме, верно? Да, я тот самый Саади, что провел со своим господином тринадцать лет в изгнании. И перенес столько страданий, сколько не в силах вынести человек. Но теперь я снова среди своих! Наконец-то!
Как прикажете понимать это? Я озирался, точно загнанный зверь.
Низкое, прокопченное помещение с голыми стенами и незастланными лавками; красноватые отблески мангала в темных сумерках зимнего вечера; двадцать бандитов с испитыми, заросшими физиономиями и этот незнакомец!.. Как раскусить его? Он стоял передо мной, все приметы совпадали. Он открыл мне свое имя, свое занятие, признал, что вернулся после тринадцати лет изгнания…
— А чем ты докажешь, — сказал я, мокрый от страха, — что ты и есть тот самый Саади?
— Зачем мне доказывать это, друг? Я не ищу за пережитое мною ни награды, ни славы. Прости, что окликнул тебя. Знаешь — это от боли. Боюсь я, что кто-нибудь может так же, как ты, повернуться спиной к великому моему предостережению…
Он стоял задумавшись, и в тот короткий миг, который должен был все решить, я тоже стоял и думал: а вдруг это и вправду Саади? Поэты — они ведь ушибленные, с них станет — возьмет да и начнет хвалиться и плакаться, если подвернется охотник послушать. Такие дела… Неужто подвалила мне этакая удача? И потом — допустим, обознался я, что за беда? Сам ведь признался, что он Саади, а мне именно Саади и велено убрать. Вот он, голубчик, милости просим! А если не Саади он, так вольно же ему было себя за него выдавать!