— Клянусь вам! — Я пыталась пересилить чувства, овладевшие мной при его словах, главным образом ужас. — Клянусь, я делала все, что могла!
— Верю! — перебил он меня. — Если бы не верил, это имело б для вас весьма печальные последствия. Однако донос направлен против вас, вы спутали чьи-то карты. Иными словами, миссия ваша окончена. Господи, кто мог предположить!
Мне не было дела до того, что произошло. Я думала лишь о том, что теперь Джем наверняка все узнает. Я представляла себе его недоумение, оно сменялось отвращением, отвращение — жестокой ненавистью. «Нет, Джем — не Саади, Джем не простит, потому что он когда-то любил меня. Когда-то… Час назад».
— Я хотела бы уехать из Буалами еще до наступления утра, ваше преподобие! — сказала я. — Прошу вас, прикажите!
Неделей позже меня приняла обитель Святой Девы Марии в Арле. Последним мирянином, которого я видела, был барон де Сасенаж. Отец глядел мне вслед, пока меня вели вдоль длинного ряда колонн. Глубоко растроганный и счастливый. Позорное пятно с дома Сасенажей было смыто и без моей смерти.
Четырнадцатые показания поэта Саади о событиях с июня по сентябрь 1487 года
Ничто из моих прежних показаний не навело вас на мысль, что когда-нибудь я, Саади, рука и уста своего повелителя, по собственной воле вмешаюсь в дело Джема? Не правда ли? Поэтам не свойственны решительные поступки, вы правы.
Но я решился — потому что испокон веков мы привыкли считать, что самая страшная опасность все-таки исходит от женщины. С того дня, как Елена появилась возле нас, я испытывал постоянную тревогу. При всей безоружное™ Джема перед жизнью он до той поры все-таки проявлял хоть крохи здравого смысла; когда же в его жизнь вошла девица Сасенаж, он стал слеп и глух. Я, напротив, почувствовал себя полностью ответственным за его судьбу.
При первом же разговоре, в котором Елена оставила без ответа вопросы о погоде, здоровье, охоте и стала сетовать по поводу страданий Джема, я насторожился: она явно преследовала какую-то цель! Сопоставленный с благосклонным невмешательством братии в любовную историю, которая развивалась у них под носом, этот разговор убедил меня в том, что Елена подослана ими. Потом я рассудил, что мое объяснение слишком примитивно. Не могло ли статься, что братья-иоанниты лишь извещены о том, что Елена подослана (возможно, они подозревают или даже знают в точности, кем именно), и поэтому наблюдают за ней, предоставляя ей достичь завершения игры, чтобы лишь тогда изловить ее соучастников? Это истолкование удовлетворило меня своей сложностью — я начинал постигать Запад!
Я уже упоминал, что отказался от мысли разбудить спавшего Джема. «Спи, мальчик! — думал я, более взрослый, более опытный. — Я не дам связать тебя во сне».
И вот в тот вечер, о котором Елена только что так трогательно повествовала (я говорю это без иронии, бедняжка действительно истерзалась!), я собственными глазами увидел, что она собирается связать Джема именно во сне. Он так был опечален вероятностью разлуки с нею, что соглашался на все ее увещания, готов был на любое безрассудство ради еще нескольких дней любви.
Я знал, что он никогда не придавал значения ее мечтам о его свободе, но, должно быть, во время их любовных ночей видел себя с нею вне стен крепости, под звездами, без мерзкой своры монахов и рыцарей у себя за спиной.
В тот вечер я заметил, что Елена тоже опечалена, из чего заключил: ее одернули, она слишком далеко зашла в своем сочувствии к Джему. С женщинами, знаете ли, всегда так — они одновременно и искренне испытывают чувства, которые их разум взаимно исключает. Я не находил ничего противоестественного в том, что Елена готовит петлю человеку, которого самоотверженно любит, — история и книги дают тому достаточно примеров.
Я наблюдал не только за обоими влюбленными, но и за третьим причастным к этой истории лицом, — я наблюдал со стороны за самим собой. Да, да. Вот вы пишете в заголовке моих показаний «поэт Саади». А ведь я уже не был поэтом. Чересчур долго исполнял я при Джеме службу визиря, казначея, заговорщика, кормилицы, няньки и сводника. Я уже стал наполовину Франком, наполовину Д’Обюссоном. Иначе откуда бы появилась у меня эта беспощадность к людям, подозрительность, почти столь же черная, как и сама жизнь? Я говорю — почти, ибо вопреки всему мои представления о жизни не полностью совпали с самой жизнью — во мне хоть не пылало, но еще теплилось великодушие Востока, его любовь к Красоте; эта любовь мешает постичь до конца мир, но помогает его вытерпеть. И в конечном счете, сдается мне, из нас деоих — я имею в виду себя и Д’Обюссона — великий магистр более достоин жалости. Если бы я видел суть жизни так же, как он, б той же точностью и определенностью, я бы утопился в синем море у берегов Родоса.
Извините, я отклонился, но мне хотелось изложить вам свои наблюдения над третьим действующим лицом в спектакле, над бывшим известным поэтом Саади.
Итак, в тот вечер мне стало ясно, что Елена принуждена закончить свое дело в короткий срок. Кое-кто посчитал, что она вкладывает чрезмерное усердие в любовную часть. Итак, Елена будет бесцеремонной. Почему? Я допускал два ответа. Первый: от порочности. Порочность объясняет множество необъяснимых поступков. Второй: ее чем-то держат, и держат крепко. Лично я предпочитал последнее объяснение — по причине, о которой упоминал: из любви к Красоте. А также из-за того, что Елена явно мучилась угрызениями совести. Похоже, низость не была врожденной ее чертой и, как пуля в заживающей ране, причиняла ей боль. Я еще не знал, чьим орудием является Елена в деле Джема, но мысленно проклинал того, кто стоял за ее спиной, а к ней испытывал жалость (она очень точно определила чувства, которые вызывала во мне). Было просто гнусностью заставлять ее метаться между страхом и любовью — для такой куропатки предостаточно было чего-то одного.