8. IV. 1488
Вчера я купал его. Джем отказывался от бани пять месяцев, уверяя, что мерзнет. Пять месяцев не видел я обнаженным бога караманских поэтов.
В клубах пара сидел человек средних лет. Единственным, что напоминало о прежнем Джеме, были ноги — все еще стройные, хотя и потерявшие упругость. Солидный слой жира покрывал спину и грудь, живот свисал складками. Да еще эта рыжая шерсть! Настоящий кабан! Не становится ли он похожим на Завоевателя с его безобразным ожирением? Нет, у Завоевателя жила каждая черточка, необузданные порывы сотрясали его короткое, шарообразное тело. Этот же крупнее, но вял, апатичен. Он похож на животное, неохотно пробуждающееся от зимней спячки. И отчего одно веко у него тяжело опущено и так медленно поднимается? Как много успели за эту зиму гашиш, неумеренная еда, неподвижность!
А наши стражи подсовывают мне все новые вести. По их словам, Корвин и Каитбай ничего не достигли, тогда как шансы Папства растут. В королевском Совете усиливаются настроения в пользу Рима. «Еще бы!» — думаю я про себя, потому что представляю, какие обещания раздают папские легаты, сколько кардинальских шапок и епископий получает Франция. Ведь оплачивает-то счета простой народ.
30. IV. 1488
Я долго увещевал его, чтобы он предстал в подобающем виде перед посланцем Баязида, — Джем тупо упорствует в своей неопрятности. Я твердил ему, что стоит Баязиду проведать о том, что брат его внутренне отказался от сопротивления, как он тотчас сбавит плату и с нами начнут обращаться хуже, чем сейчас.
Вот уже несколько месяцев не разговаривали мы так долго. Собственно, говорил только я. Джем, приоткрыв один глаз, с ненавистью смотрел на меня — злился, что я нарушаю его покой. «Все ерунда!» — несколько раз бросил он.
Он прав. Я понял, что стараюсь только из желания не дать Баязиду позлорадствовать — не хочу, чтобы кто-нибудь догадался, во что превратился Джем! Я намекнул ему на это. «Велика важность!» — процедил он. А немного погодя, когда я облачал его в праздничные одежды, добавил:
— Пускай, пускай! Пускай Баязид обо всем узнает, он тогда расквасит им рожи!
— Тебе столь желанны победы Баязида? — язвительно спросил я, весь мокрый от возни с этой тяжелой, расплывшейся тушей.
— Да, победы над Д’Обюссоном и всей этой сворой убийц. — То был первый разумный ответ, услышанный от него за много месяцев.
Посланец ожидал нас в церкви — залы для приемов в Бурганефе нет. Он стоял спиной к статуе Крестителя, словно оскорбленный его присутствием. Немолодой, сухощавый человек — наверно, выслужившийся солдат, У него было обветренное лицо бывалого воина.
«Из года в год скакал он побежденными землями; имел и раны и добычу; возвращался домой, чтобы застать очередного новорожденного; наживал добро и плел интриги; униженно ползал и гордо ступал; не гнушался подкупами и убийствами, чтобы достигнуть чего-то…» — думал я, и перед моим мысленным взором проносились картины.
Картины той жизни, какой живут мужи. Как непохожа она на мою!
Не мог ли разве я быть на его месте? С моим умом, познаниями, живостью? Какой дьявол сунул меня на службу вдохновения, ко двору полумужчин — меня, поэта, гражданина мира! Зачем я сам не сузил этот мир до одной империи и одного государя, ведь тогда я знал бы, что служу кому-то, кто защищает меня, чтоб я продолжал служить ему и дальше? Зачем не выбрал я себе один город, а в городе — один дом и одну жену — какой бы она ни была — меж тысячи женщин?…
Тогда… Тогда какой-нибудь сипах из Айнтаба сейчас говорил бы обо мне: «Это Саади, из нашего алая[18]». А какая-нибудь женщина говорила бы: «Это Саади, мой муж; я жду его возвращения с войны, он привезет подарки нашим детям, оденет меня в новые одежды и купит мне лаванды. Я буду ждать Саади не год, не два, а двадцать лет, потому что я его жена, а он — отец моих детей». Тогда в каком-нибудь полку и в каком-нибудь доме после смерти Саади, сипаха и отца, стали бы оплакивать его. А как отнесутся к моей смерти жители Бурганефа? Стража зароет меня за городской стеной, чтобы мое басурманское тело не оскверняло их священной земли. Город тем временем будет жить своими будничными заботами, а попугай спустя три дня смолкнет и забудет наше общее «верую»: «Нет бога, кроме аллаха…» Кто-то другой станет подбрасывать в камин дрова и мыть толстый слой жира, под которым покоится Джем, а Джем даже не заметит, что у него сменился слуга.
Моего господина ввели в церковь. Белое и золотое — будь прокляты эти цвета его одеяния! Джем стоял, неподвижно глядя поверх головы посланца. Возможно, мне это почудилось, но он выпрямил плечи, втянул живот, в последнее мгновение попытался придать себе царственную осанку.
Посланец смотрел на него испытующе — могу себе представить, какой кучей вопросов засыпает каждый раз Баязид своего посланца, как он требует, чтобы ему описали каждое изменение, происшедшее в Джеме. Выдержать этот взгляд было для Джема мукой (внешний мир давно не заглядывал в его уединение, и Джем, наверно, думал, что падение его остается тайным, неведомым). Он все же выдержал, но на обратном пути плечи у него опустились — все труднее давалось ему любое усилие.