Часом позже, когда паша опрометью мчался назад, к поросшим лесом холмам (за ним следовали сотни три янычаров, не больше), я увидел Джема вблизи. Мой повелитель не скрывал, как безмерно он счастлив. Джем громко смеялся, совсем по-свойски шутил с перебежавшими к нам сипахами, набросил свой плащ на плечи алайбея,[10] обнимал всех нас подряд.
Едва наше войско (в нем насчитывалось уже около десяти тысяч душ) расположилось для отдыха, как из города показалась толпа. Впереди — десятка два всадников, самые видные люди города. Когда они подъехали ближе, мы различили среди них и самого правителя Бруссы. Было ясно без слов: Брусса отворяла свои ворота перед победителем.
Победитель! Это слово пьянило Джема сильнее ширазского вина. Джем в кольчуге, в пыльных сапогах сидел, окруженный своими вельможами — нами. С внезапно появившейся важностью выставил он ногу для поцелуев; голосом, в котором уже не было и тени шутливости, повелел бруссанцам подняться.
Я хорошо знал его и могу сказать с уверенностью: одержи Джем эту победу силой, он бы не ликовал так. Джем хотел побеждать одним своим именем, молвой о своей исключительности.
Следующим утром мы вступили в Бруссу. Джем приказал войску хорошо отдохнуть, привести себя в порядок. Он хотел пробудить в нашей прежней столице всю ее подавленную гордость, показав ей султана и воинов, достойных Бруссы.
Как мне сейчас помнится, было нечто неправдоподобное в тех наших бруссанских днях. Начиная с оказанной нам встречи.
Все жители до единого, с грудными младенцами, с больными и немощными, высыпали на улицы.
Со всех окон, всех галерей и оград свешивались ковры, расшитые покрывала, кое-где даже шелковые одеяла, халаты или платки — город был весь разукрашен до самых макушек своих многочисленных минаретов. Да и погода стояла — май! Из-за оград выглядывали деревья в цвету — грецкий орех, смоковница, виноградные лозы протягивали свои молодые, ярко-зеленые побеги, а темные, почти черные кипарисы пронзали эту хмельную, торжественную зелень, меж которой белели тяжелые цветы магнолии и желтые гроздья акаций. А сирень? Отчего не довелось вам увидеть Бруссу в густых зарослях майской сирени!
Среди всего этого весеннего празднества, расцветившего серые камни древней Бруссы, шествовала еще одна весна. Наш повелитель, в свите которого не было человека старше двадцати пяти, озарял Бруссу своей радостью. Юный, прекрасный, одаренный, богоподобный, Джем достиг вершины человеческого счастья.
Да, конечно, не ему одному улыбалась судьба, и другие Османы одерживали победы, приводили в Бруссу длинные цепи невольников, караваны с добычей: Орхан, Мурад, Баязид Молниеносный. Но никому из них аллах не дарил такого счастья в двадцать два года от роду, ни для кого другого не связал он воедино молодость и победу.
Нас принял Старый дворец. С трепетом перешагнул я его порог. Пусть Стамбул неповторим, второго такого города нет на свете. Но для нас, османов, Брусса означает больше — она святыня. Там покоится прах наших первых султанов. Старый дворец — свидетель самой ранней нашей истории: когда из полудикого пастушьего племени выросла грозная империя, наводящая страх на весь мир.
В Бруссанском дворце все было камнем — таким он и запомнился мне: плотный, внушительный холод. Он говорил о том, что воздвигали его владетели, для которых сирень не имела ценности, которые все мерили силой, властью, победами. Тем ярче выделялся в этой оправе Джем, золотистый агат в тяжелой глыбе гранита.
Джем в те дни отдавался неутомимой деятельности, он был сосредоточен, полон забот. Постигал науку власти. После того как — избегая пышных торжеств — Джем провозгласил себя султаном (второй султан за последнюю неделю!), он приказал начеканить серебряных монет с его тугрой и каждый день читать в мечетях молитвы во благоденствие его. Ничего больше. Этого было у нас достаточно, чтобы стать государем, поэтому он и вошел в историю как султан Джем. Султан, чья власть ограничивалась пределами одного города и длилась восемнадцать дней.
В эти дни к Бруссе стекались воины. При каждом их появлении Джем взглядом говорил нам: «Вот видите?» Не знаю, впрямь ли не замечал он того, что этих воинов отнюдь не так много, как он предрекал и как хотелось бы нам. То были группы от двадцати до пятидесяти человек, туркмены-кочевники или дружины юруков, приводившие в нашу столицу — средоточие смуты, как полагали они, — свои стада, своих жен и детей. С таким сборищем не удержать власти и уж тем более не завоевать.
Наше войско составляло самое большее пятнадцать тысяч сабель, когда — дело было уже в середине июня — в Бруссу пришла весть: на нас идет Баязид-хан Второй во главе войск, стоявших перед тем в Ункяр-чаири.
— Ты понимаешь, что это означает? — спросил меня Хайдар. — Это отборнейшие войска империи, в полном составе. Конечно, их собрало имя Завоевателя для новых завоеваний, Баязид получил их готовыми.
— Как знать! — возразил я. — Быть может, половина из них связывает свое будущее с султаном Джемом.
Но Хайдар усомнился.
— Не воображай, — сказал он, — будто солдаты рассуждают. Построили их, повели — они идут.