Дело султана Джема

Я сильно хлопнул дверью. Любезность братьев и раньше меня настораживала. То, что они милостиво разрешили Джему курить гашиш, было в какой-то мере объяснимо: нет более сильного врага для деятельного человека, чем гашиш. Джем сам предложил монахам такого стража, какой им и не снился. Что вы сказали? Случайно ли пришла Джему мысль о наркотике?

Я мысленно оборачивался назад, пытался понять, отчего несколько раз, еще до появления Елены, я заставал наших сотрапезников и Джема в какой-то странной, блаженной полудреме. Наконец все уяснилось: в первый раз всегда курят в компании — ведь не может человек возжелать пищи, ему незнакомой?

«К чертям! — заключил я. — Я уже сам не знаю, что есть благо, а что зло. Если трезвость приводит к безумию, к чему тогда быть трезвым?»

Оставалось второе: турецкая баня. Чего добивался этим брат Д’Обюссон, хоть он зовется Антуаном, а не Пьером? Уже много лет Джема раздражала его вынужденная нечистоплотность, тогда как на Западе без всякого стеснения чесались там, где кусали вши. Человеку, знавшему баню с первых своих дней, трудно было выносить это. Вплоть до Ниццы мы могли хотя бы совершать омовения в море, на севере же реки холодные, тинистые. С тех пор как нас осталось всего двое, я растолковывал каждому из монахов в отдельности, что нам нужна горячая вода, много воды, целая бочка, и каждую неделю очередной монах несказанно удивлялся. «Мы моемся», — объяснял я, и эти потешные наши омовения в огромной сводчатой комнате Джема вскоре стали в Дофине притчей во языцех.

Впрочем, с годами мы понемногу привыкли к грязи — что же теперь вынуждало братьев до такой степени стараться нам угодить?

Стоял июль, конец июля. Ничто не переменилось в Буалами, если не считать отсутствия Бланшфора и все более частых отлучек Джема в страну гашиша. В такие часы я слонялся один по замку без всякого дела и даже без стражи. Какая-то тяжелая скука навалилась на Буалами. Я не ощущал прежней напряженности между монахами и рыцарями, словно и те и другие тюремщики Джема пришли к заключению, что не предстоит никаких перемен, и успокоились. Мне случалось иногда видеть, как они вместе играют в кости. Не к добру было это их спокойствие.

В конце сентября Антуан Д’Обюссон предупредил нас, что мы переезжаем в вышеназванный Бурганеф.

Нас повезли, как пленников, без свиты, без пышности. Я надеялся, что Джем захочет попрощаться с теми местами, по которым он скакал верхом рядом с Еленой, где он лежал на ее коленях. «Зачем мне копить еще воспоминания, Саади? — ответил он. — Их и без того слишком много…»

Мы ехали целую неделю, все время на северо-запад.

Некогда это приводило Джема в бешенство — его заставляли удаляться от Румелии, от борьбы. Теперь же он был очень тих и рассеян. Поскольку в последнее время он редко выходил из своей комнаты, лицо его покрывала болезненная бледность. Равнодушно озирал он рощи и пастбища, мимо которых мы проезжали, — что общего мог иметь султан Джем с Дофине, с Оверныо?

— Сменим хоть пейзаж, — попытался я встряхнуть его. — Я по горло сыт этим Буалами с его тремя плешивыми холмами.

— Хм… — отозвался Джем.

— Как-никак мы с тобой граждане мира, а значит, и Оверни. Почему в Оверни нам будет хуже, чем в Буалами? — продолжал я не слишком находчиво.

— Никаких граждан мира нет! — внезапно оживился Джем. Вернее, разозлился; он стал необычайно вспыльчивым.

— Есть. Поэты.

— Неужто за эти годы твоя мысль и впрямь не развилась, Саади? Если для поэта не существует родины, отчего ты не сложил здесь ни одной песни? Ты ведь говоришь на их языке, правда? А петь на нем не можешь.

Ибо это не твой родной язык, «гражданин мира»!

— Но в Ницце ты сложил много стихов, Джем. Значит…

— «Сложил много стихов»… Для кого, спрашиваю я тебя? Нет поэта без слушателей, как нет султана без войска. Когда меня разлучили с нашими людьми — будь то слушатели или воины, — я перестал быть и поэтом, и султаном, Саида.

— Слушай! — Джем повернул своего коня почти вплотную к моему, но не снизил голоса, а чуть ли не закричал, как в бреду. — И запомни мои слова, потому что через несколько месяцев или через год я уже не скажу этого, а возможно, и не буду уже так думать, вообще перестану думать: я уже более не султан Джем, вдохновитель поэтов Карамании, вождь сипахов! Где он, мой двор поэтов, где они, сипахи Мехмед-хана? Их нет! Нет! Значит, нет и Джема, Джем мертв… Знаешь ли ты, что есть человек, Саади? — так же громко спросил он меня, словно произносил речь перед незримей толпой. — Красота, добрая сила, десятки достоинств еще не делают человека человеком. Нужно, чтобы чья-то любовь радовалась тому, что человек красив, чтобы толпы людей рыдали при звуках его песен, чтобы было войско, готовое осуществить его завоевания. Нужно множество людей. А я одинок, Саади. Одинок. И потому султан Джем останется в истории лишь несбывшимся обещанием…

Потрясенный возбужденностью Джема, его необъяснимым порывом, я оглянулся — что подумают братья? Они казались равнодушными, хотя исподтишка и наблюдали за нами. Вероятно, пришли к заключению, что у турка очередной приступ гнева, боли — словом, буйства. А мне хотелось понять — с той поры как появилась Елена, Джем ни разу не говорил со мной так. Мне казалось, что час за часом, капля по капле гашиш вытесняет из его сознания действительность. А эти возбужденные, неуместные речи были словно предсмертной судорогой, вспышкой просветления, кратким возвратом к самому себе на пороге вечного мрака.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156