Я перевел компьютер в режим ожидания и отправился в постель, но долго не мог уснуть. Ольга и девушка-аму будто живые, стояли передо мной, потом их лица слились, и я уже не различал, кто мне явился: призрак ли прошлого или грядущий неясный мираж.
Память, память, вместившая два века моей жизни!.. Не раз я испытывал трепет перед ее необъятностью и думал, что помнить обо всем случившемся со мной, о всех потерях, одиночестве, долгих и страшных годах слияния — сомнительное благо. Память моя — палимпсест, переписанный многократно, но прежние тексты-личности не уничтожены, а лишь замазаны слоями краски, которую нетрудно снять. Снять, содрать, стереть и возвратиться к Даниилу Измайлову, затем к тому, кто жил на Рахени и Сууке, и, наконец, к Асенарри, страннику, явившемуся в этот мир из галактической бездны… Слои дробят мое существование, но все-таки оно едино, как прочная основа палимпсеста — пергамент с запечатленными на нем воспоминаниями. Я мог бы заблокировать их, но для чего? Нет радости без боли и боли без радости…
Юное женское лицо маячило перед моими глазами, все больше делаясь похожим на Цинь Фэй. Я пристально разглядывал его, замечая новые и новые детали: ямочку на подбородке, густые, загнутые вверх ресницы, блеск безупречных зубов и детскую припухлость щек.
Жаль, что она так молода, мелькнула мысль.
Жаль, что она так молода, мелькнула мысль. Жаль!
ГЛАВА 3
БАКТРИЙСКАЯ ПУСТЫНЯ
Дни второй и третий
Я уже говорил, что Анклав подобен сухой деревяшке, источенной червями. Там, где древесина — вуаль, зона недоступности, а в червоточинах — карманах, рукавах, бассейнах — можно передвигаться, будто в лабиринте среди незримых стен. Собственно, ничто не мешает проникновению через вуаль, ни силовое поле, ни иные физические препятствия, и я бы сказал, что этот барьер присутствует лишь в нашем сознании. Некая информационная граница, психологический рубеж, отделяющий узкие тоннели жизни от более обширных и смертоносных пространств… Мы знаем, что в них скрывается опасность, но нам неведома ее природа. Сгорим ли мы, перешагнув роковую черту? Распадемся на атомы или растечемся слизью по каменистой земле?
Хороший вопрос! Весьма актуальный для Джефа, Спада и Цинь Фэй. В какой-то степени и для меня, ибо со смертью тела Арсена Измайлова закончится мое земное существование. Но, как сказал поэт, весь я не умру — в миг гибели мой разум и моя душа умчатся к звездам, пронзив земную ноосферу. Я совершу путешествие в далекий звездный кластер, я возвращусь в свою плоть, что ждет меня на Уренире, поведаю о том, что видел и слышал, коснусь руки отца, погреюсь в тепле улыбок Рины и Асекатту… Да, в мгновение смерти я не умру, а лишь покину Землю, превратившись на ничтожный отрезок времени в энергоинформационный луч. Но стоит ли с этим торопиться? Определенно не стоит, думал я, глядя на гибкую фигурку Фэй в оранжевом комбинезоне.
Второй наш день прошел без заметных событий. Утром мы миновали точку бифуркации за треугольным бассейном и углубились в левый рукав. Он оказался извилистым, но шел примерно на юго-запад, в нужном направлении, петляя по склонам пологих холмов. Почва под ногами по-прежнему напоминала спрессованный асфальт, однако холмы стали повыше, и кое-где я замечал скалистые образования да россыпи каменных глыб. Гранит, темные плиты сланца и грязно-серый мрамор… В этом не было ничего удивительного, если учесть, что мы приближались к восточным отрогам Гиндукуша, который сложен из древних метаморфических пород, прослоенных гранитами. Странность заключалась в другом — в отсутствии гор и ледников, речных долин, да и самих потоков.
К полудню третьего дня мы углубились в пустыню уже на восемьдесят километров, двигаясь к перевалу Найзаташ, однако ни перевала, ни русла Оксу ни пиков-четырехты-сячников, ни горных хребтов на горизонте не маячило. Правда, виднелся вдали скалистый массив, но был он невысок и черен, как совесть дьявола, — ни снежной белизны, ни ослепительного блеска льда.
Дымка над нами сгустилась, и нижняя поверхность флера была теперь не мутновато-желтой, а скорее серой с редкими проблесками желтизны. Солнце, подобное разверстой розоватой ране, еще просвечивало сквозь нее, но ни луны, ни звезд во время второго ночлега мы не увидели. Впрочем, в дневной период света хватало, хотя он казался сумеречным, нереальным, будто мы странствовали не в земных пределах, а приближались к вратам преисподней. Возможно, эта мысль была не столь уж далека от истины.
На скрипевшем под башмаками щебне не росли травы, и ничего зеленого, кроме «катюхи» и рюкзака Макбрайта, вокруг не наблюдалось. Унылый серый мир, накрытый серым небом… Но в его бесплодности и пустоте были свои преимущества: во-первых, никаких опасностей, кроме вуали, а во-вторых, кусты и деревья не закрывали обзора. Мы обнаружили пять вешек, и у четвертой из них, за номером двадцать два — цистерну с водой. Этот маяк приземлился удачно, не в запрещенной зоне, а в карман трехсотметровой ширины, и выглядел как полагается — то есть новехоньким. Я расписался на вымпеле, затем мы наполнили фляги водой, разоблачились и смыли с кожи пот и пыль.
Этот маяк приземлился удачно, не в запрещенной зоне, а в карман трехсотметровой ширины, и выглядел как полагается — то есть новехоньким. Я расписался на вымпеле, затем мы наполнили фляги водой, разоблачились и смыли с кожи пот и пыль. Фэй, повизгивая от наслаждения, плескала из котелка на грудь, Макбрайт жадно косился на девушку, а ад-Дагаб, умывшись, призадумался, потом разостлал на земле комбинезон, опустился на колени и сотворил намаз. Ко мне не снизошли ни грешные, ни святые мысли; я разглядывал мрачный пейзаж, и мое мачете, а также посох с дротиками лежали на расстоянии протянутой руки.
Безлюдье и тишина — не повод, чтобы расслабляться. Впрочем, зрение, слух и даже ментальный поиск в доступных мне пределах не говорили об опасности. На двадцать-тридцать километров от нас, к югу и северу, западу и востоку, не ощущалось ничего живого; ничто не росло, не копошилось в песке, не двигалось и не охотилось. Все, что я смутно чувствовал, сводилось к эмоциям спутников: восторгу Фэй, вожделению Макбрайта и исходившему от чернокожего нуэра каменному спокойствию. Странно! Он был спокоен и холоден во время молитвы и, обращаясь к Аллаху, явно не испытывал религиозного экстаза.