— Извини, — перебил Харри, — не по адресу.
Она уставилась на него. Склонила голову набок, прищурилась, словно прикидывая, не смеется ли он над ней.
— Но я же видела тебя раньше!
— Я из полиции.
Она осеклась. Харри вздохнул. Реакция у нее заторможенная, его слова будто пробирались в обход сгоревших нервных волокон и разрушенных синапсов. Но вот в глазах тускло затлела ненависть, как он и ожидал.
— Легавый?
— По-моему, у нас уговор, чтобы вы держались на Плате, а? — Харри смотрел мимо нее, на вокалиста.
— Да ладно, — буркнула бабенка и стала у Харри прямо перед носом. — Ты не из наркоотдела. Тебя по телику казали, из-за убийства…
— Убойный отдел. — Харри легонько взял ее за локоть. — Послушай. То, что тебе нужно, найдешь на Плате. Не вынуждай меня тащиться с тобой в участок.
— Нельзя мне туда! — Она вырвала руку.
Харри пожалел, что связался с ней, и поднял руки:
— Скажи хотя бы, что не станешь тут покупать, и я уйду. Согласна?
Она опять склонила голову к плечу. Тонкие бескровные губы чуточку дрогнули, точно она усмотрела в ситуации что-то забавное.
— Сказать тебе, почему я не могу пойти на Плату?
Харри молчал, ожидая продолжения.
— Сказать тебе, почему я не могу пойти на Плату?
Харри молчал, ожидая продолжения.
— Мальчонка мой там, вот почему.
Он ощутил ком под ложечкой.
— Не хочу, чтобы он видел меня такой. Понятно тебе, легавый?
Харри смотрел в ее строптивое лицо, соображая, что сказать в ответ.
— Счастливого Рождества! — бросила она, поворачиваясь к нему спиной.
Харри швырнул сигарету в бурую снежную пыль, зашагал прочь. Скорей бы покончить с этим делом. Он не смотрел на встречных прохожих, и они тоже на него не смотрели, буравили взглядом ледяную корку под ногами, будто совесть у них нечиста, будто они, граждане самой щедрой на свете социал-демократии, все-таки стыдились. «Мальчонка мой там, вот почему».
На Фреденсборгвейен, рядом с Дайкманской библиотекой, Харри остановился: вот он, адрес, указанный на конверте. Запрокинул голову. Серый с черным фасад, свежеоштукатуренный. Сырая мечта граффитиста. В окнах кое-где уже развешены рождественские украшения — силуэты на фоне мягкого желтого света, наводящего на мысль о теплом семейном уюте. «Возможно, так оно и есть», — подумал Харри. Через силу, потому что, прослужив двенадцать лет в полиции, поневоле заражаешься презрением к людям, которое неизбежно сопутствует этой службе. Но он этому противился, надо отдать ему должное.
Отыскав звонок с нужной фамилией, Харри закрыл глаза, постарался прикинуть, как повести разговор, сформулировать вопрос. Без толку. По-прежнему мешал ее голос: «Не хочу, чтобы он видел меня такой».
Он махнул рукой. Есть ли вообще способ сформулировать Невозможное?
Большим пальцем он надавил на холодную кнопку, и где-то в доме зазвенел звонок.
Капитан Юн Карлсен отпустил кнопку звонка, поставил на тротуар тяжелые пластиковые пакеты, глянул вверх, на фасад. Дом словно подвергся обстрелу легкой артиллерии. Штукатурка во многих местах обвалилась, окна пострадавшей от пожара квартиры на втором этаже заколочены досками. Сперва он прошел мимо голубого фредриксеновского дома, казалось, мороз высосал краски и сделал все фасады на Хаусманнс-гате совершенно одинаковыми. Только заметив захваченный бомжами дом, на стене которого было намалевано «Западный рубеж», он сообразил, что проскочил нужный адрес. Трещина в стекле двери походила на букву «V». На знак победы.
Юн поежился в своей непромокаемой куртке: хорошо еще, что форма Армии спасения сшита из добротной чистой шерсти. По окончании Офицерского училища, когда пришел черед новой формы, ни один из готовых мундиров на складе Армии ему по размеру не подошел, поэтому он получил отрез и отправился к портному, который дымил ему в лицо и ни с того ни с сего объявил, что не считает Иисуса своим персональным спасителем. Но дело свое он знал, и Юн тепло поблагодарил его, поскольку не привык к одежде, которая сидит на нем хорошо. Должно быть, всему виной сутулая спина. Те, кто сегодня вечером видел, как он шагает по Хаусманнсгате, думали, наверно, что парень сутулится от ледяного декабрьского ветра, который швырял в лицо колючую снежную крупу и гнал застывшие в камень отбросы по тротуарам улиц, где громыхали тяжелые машины. Однако те, кто знал Юна Карлсена, говорили, что он горбит спину, чтобы убавить себе рост и нагнуться к тем, кто ниже его. Вот как нагнулся сейчас возле подъезда, чтобы двадцатикроновая монета попала в коричневую картонную кружку, зажатую в грязной трясущейся руке.
— Как дела? — спросил он у бесформенной фигуры, которая, скрестив ноги, сидела на куске картона, прямо на тротуаре, в снежной поземке.
— Жду очереди на курс метадона, — произнес горемыка, монотонно, с запинкой, точно плохо затверженный псалом, не сводя глаз с колен черных Юновых брюк.
— Ты бы зашел в наше кафе на Уртегата, — сказал Юн.
— Погреешься, поешь и…
Конец фразы утонул в реве машин, на светофоре у них за спиной вспыхнул зеленый.
— Времени нету, — отозвался попрошайка. — Полсотни у тебя не найдется?
Вечный наркоманский фокус, как всегда, застал Юна врасплох. Он вздохнул и сунул в кружку сотенную купюру.