Чуть только стемнело, я сел под кокосовой пальмой на берегу, а потом
встал и пошел побродить. Ну уж и город! Лучше оставаться в Нью-Йорке и быть
честным, чем жить в этом мартышкином городе, хотя бы и с миллионом долларов.
Глиняные гнусные мазанки; трава на улицах такая, что тонет башмак;
женщины без рукавов, с голой шеей, ходят и курят сигары; лягушки сидят на
деревьях и дребезжат, как телега с пожарной кишкой, горы (с черного хода),
море (с парадного). Горы сыплют песок, море смывает краску с домов. Нет,
сэр, лучше человеку жить в стране господа бога (1) и кормиться у стойки с
бесплатной закуской.
Главная улица тянулась вдоль берега, и я пошел по ней и повернул в
переулок, где дома были из соломы и каких-то шестов. Мне захотелось
посмотреть, что делают мартышки у себя дома, в жилищах, когда они не шмыгают
по кокосовым деревьям. И в первой же лачуге, куда я заглянул, я увидел моих
беглецов. Должно быть, высадились на берег, покуда я шатался по городу.
Мужчина лет пятидесяти, гладко выбритый, нависшие брови, черный плащ и такое
лицо, будто он хочет сказать: «А ну-ка, маленькие мальчики, ответьте мне на
этот вопрос», — как инспектор воскресной школы. Подле него саквояж, тяжелый,
как десять золотых кирпичей; тут же на деревянном стуле сидит шикарная
барышня — прямо персик, одетая, как с Пятой авеню. Какая-то старуха,
чернокожая, угощает их бобами и кофе. На гвозде висит фонарь — вот и все
освещение. Я вошел и стал в дверях. Они посмотрели на меня, и я сказал:
— Мистер Уорфилд, вы арестованы. Надеюсь, что, щадя свою даму, вы не
станете сопротивляться и шуметь. Вы знаете, зачем вы мне нужны.
— Кто вы такой? — спрашивает старик.
— О’Дэй, — говорю я. — Сыщик Колумбийского агентства. И вот вам мой
добрый совет: возвращайтесь в Нью-Йорк и примите то лекарство, которое вы
заслужили. Отдайте людям краденое; может быть, они простят вам вину. Едем
сию же минуту. Я замолвлю за вас словечко. Даю вам пять минут на
размышление.
Я вынул часы и стал ждать.
Тут вмешалась эта молодая. Высшего полета девица! И по ее платью и по
всему остальному было ясно, что Пятая авеню создана для нее.
— Войдите! — сказала она. — Не стойте на пороге. Ваш костюм взбудоражит
всю улицу. Объясните подробнее, чего вы хотите?
— Прошло три минуты, — сказал я. — Я объясню вам подробнее, покуда не
прошли еще две. Вы признаете, что вы президент «Республики»?
— Да, — сказал он.
— Отлично, — говорю я. — Остальное понятно. Необходимо доставить в
Нью-Йорк Дж. Черчилла Уорфилда, президента страхового общества «Республика»,
а также деньги, принадлежащие этому обществу и находящиеся в незаконном
владении у вышеназванного Дж. Черчилла Уорфилда.
— О-о! — говорит молодая леди в задумчивости. — Вы хотите увезти нас
обратно в Нью-Йорк?
— Не вас, а мистера Уорфилда.
Черчилла Уорфилда.
— О-о! — говорит молодая леди в задумчивости. — Вы хотите увезти нас
обратно в Нью-Йорк?
— Не вас, а мистера Уорфилда. Вас никто ни в чем не обвиняет. Но,
конечно, мисс, никто не мешает вам сопровождать вашего отца.
Тут девица взвизгивает и бросается старику на шею.
— О, отец, отец, — кричит она этаким контральтовым голосом. — Неужели
это правда? Неужели ты похитил чужие деньги? Говори, отец.
Вас бы тоже кинуло в дрожь, если бы вы услыхали ее музыкальное тремоло.
Старик вначале казался совершенным болваном. Но она шептала ему на ухо,
хлопала по плечу; он успокоился, хоть и вспотел.
Она отвела его в сторону, они поговорили минуту, а потом он надевает
золотые очки и отдает мне саквояж.
— Господин сыщик, — говорит он. — Я согласен вернуться с вами. Я теперь
и сам кончаю видеть (говорил он по-нашему ломанно), что жизнь на этот гадкий
и одинокий берег хуже, чем смерть. Я вернусь и отдам себя в руки общества
«Республика». Может быть, оно меня простит. Вы привезти с собой грабль?
— Грабли? — говорю я. — А зачем мне…
— Корабль! — поправила барышня. — Не смейтесь. Отец по рождению немец и
неправильно говорит по-английски. Как вы прибыли сюда?
Барышня была очень расстроена. Держит платочек у лица и каждую минуту
всхлипывает: «Отец, отец!» Потом подходит ко мне и кладет свою лилейную
ручку на мой костюм, который, по первому разу, показался ей таким
неприятным. Я, конечно, начинаю пахнуть, как двести тысяч фиалок. Говорю
вам: она была прелесть! Я сказал ей, что у меня частная яхта.
— Мистер О’Дэй, — говорит она, — увезите нас поскорее из этого ужасного
края. Пожалуйста! Сию же минуту. Ну, скажите, что вы согласны.
— Попробую, — говорю я, скрывая от них, что я и сам тороплюсь поскорее
спустить их на соленую воду, покуда они еще не передумали.
Они были согласны на все, но просили об одном: не вести их к лодке
через весь город. Говорили, что они боятся огласки. Не хотели попасть в
газеты. Отказались двинуться с места, покуда я не дал им честного слова, что
доставлю их на яхту не говоря ни одному человеку из тамошних.
Матросы, которые привезли меня на берег, были в двух шагах, в кабачке:
играли на бильярде. Я сказал, что прикажу им отъехать на полмили в сторону и
ждать нас там. Но кто доставит им мое приказание? Не мог же я оставить
саквояж с арестованным, а также не мог взять его с собою — боялся, как бы
меня не приметили эти мартышки.
~ Но барышня сказала, что черномазая старуха отнесет моим матросам
записку. Я сел и написал эту записку, дал ее черномазой, объяснил, куда и
как пойти, она трясет головой и улыбается, как павиан.
Тогда мистер Уорфилд заговорил с нею на каком-то заграничном жаргоне,
она кивает головой и говорит «си, сеньор», может быть, тысячу раз и убегает
с запиской.
— Старая Августа понимает только по-немецки, — говорит мисс Уорфилд и
улыбается мне.