Рэчел трясло.
— Моих родителей не было, когда наконец… когда она… ты понимаешь…
…Когда она умерла, родителей не было. Они ушли и оставили меня с ней. Это было на Пасху, и они пошли навестить друзей. Совсем ненадолго. Я читала журнал на кухне. Я ждала, когда можно будет дать ей лекарства, чтобы она не так кричала. А она не переставала кричать с тех пор, как ушли родители. Я не могла читать из-за ее крика. А потом… понимаешь ли… Зельда вдруг замолчала, Луис. Мне тогда было восемь… каждую ночь мне снились кошмары… Я начала думать, что она ненавидит меня за то, что у меня прямая спина, что у меня ничего не болит, что я могу гулять, за то, что я останусь жить… мне казалось, что она хочет убить меня. Сейчас я так не думаю, но если бы она могла как-нибудь искривить мое тело… превратить, как в сказке… Мне кажется, она бы сделала это. И, когда она перестала кричать, я пошла посмотреть… может, она упала или опять обмочилась. Я вошла и увидела ее, и подумала сперва, что она подавилась собственным языком, — Рэчел повысила голос, он был испуганным и совсем детским, как будто она снова вернулась в это страшное прошлое. — Луис, я не знала, что делать! Мне же было только восемь лет!
— Ну конечно, откуда ты могла знать, — сказал он. Он обнял ее, и она прижалась к нему с отчаянием утопающего.
— Неужели кто-то обвинил тебя за это?
— Нет, конечно, никто. Но никто мне и не помог. Никто ничего не мог сделать. Она не подавилась языком — она издала какой-то звук, «гааааа» — что-то вроде этого.
Это напомнило ему умирающего Виктора Паскоу. Его объятия дрогнули и сжались еще крепче.
— И по ее подбородку стекала слюна…
— Рэчел, хватит, — сказал он несколько нервно. — Я боюсь за тебя.
— Я хочу объяснить, — сказала она упорно. — Объяснить, почему я не пойду на похороны бедной Нормы, и почему я так по-дурацки поругалась с тобой тогда…
— Тсс — я все уже забыл.
— Зато я помню, — сказала она. — Хорошо помню, Луис. Я помню это так же хорошо, как смерть моей сестры Зельды 14 апреля 1965-го.
Воцарилось продолжительное молчание.
— Я перевернула ее на живот и потрясла, — опять заговорила Рэчел. — Это было все, что я могла сделать. Она била ногами, и я помню звон, похожий на пуканье — это лопнули рукава на моей блузке, когда я переворачивала ее. У нее начались судороги… и я увидела, что ее лицо повернулось и уткнулось в подушку, и подумала, что она задохнулась, и сейчас они вернутся и решат, что это я ее задушила, скажут: «Ты всегда ненавидела ее, Рэчел», — и это ведь была правда, напомнят: «Ты хотела ее смерти», — и это тоже правда. Потому что, Луис, моей первой мыслью тогда было: «Ну вот, слава Богу, Зельда задохнулась, и все это кончилось». А потом я перевернула ее назад, и ее лицо было черным, и глаза выкатились, и шея вывернулась. И тут она умерла. Я побежала. Наверное, я хотела выбежать в дверь, но ударилась прямо об стену, и оттуда упала картина — это была картинка из книжки про страну Оз, которую Зельда любили еще до болезни, это было изображение Оза Великого и Ужасного, но Зельда всегда называла его «Оз Великий и Узасный» потому, что не могла выговаривать «ж». Мама вставила эту картинку в раму из-за того, что Зельда очень любила ее. Оз Великий и Узасный… и вот она упала, ударилась об пол, и стекло разбилось, и я закричала, потому что знала, что она умерла, и думала, что теперь ее дух будет преследовать меня, что он будет меня ненавидеть так же, как она… и я стала кричать… и выбежала из дома с криком: «Зельда умерла! Зельда умерла!» И соседи… они пришли и увидели… они увидели, как я бегу в блузке с оторванными рукавами… и кричу: «Зельда умерла!» Луис, мне кажется, что я плакала, но иногда я думаю, что я смеялась.
— Ничего удивительного, — сказал Луис.
— Ты не понимаешь, — сказала Рэчел с горькой уверенностью.
Он отпустил ее, думая, что она, кажется, избавилась от тяжести, давившей на нее многие годы. Луис Крид не был психиатром, но он знал, что в душе каждого человека есть потайные, скрытые уголки, к которым он имеет свойство возвращаться памятью всю жизнь. Этим вечером Рэчел извлекла почти все их наружу, как дурно пахнущий больной зуб с гнилым корнем. Если Бог будет милостив к ней, она уже не вспомнит об этом, разве что в самых темных и мрачных снах. То, что она смогла рассказать ему это, говорило не только о ее смелости, но и об искренности и любви к нему. Луис почувствовал прилив нежности.
Он сел и включил свет.
— Да, — сказал он, — ты молодец. Но твои мать с отцом… Они не должны были оставлять тебя с ней, Рэчел. Никогда.
Как ребенок, тот восьмилетний ребенок, на глазах которого это все случилось, она напомнила ему:
— Луис, это было на Пасху…
— Неважно, когда это было, — сказал Луис с неожиданной свирепостью, заставившей ее слегка отстраниться. Он вспомнил тех двоих медсестер, которым повезло оказаться в лазарете, когда туда принесли умирающего Паскоу. Одна из них, маленькая Карла Шэверс, пришла на другой день и работала так, что ее похвалила даже Чарлтон. Другую он никогда больше не видел. И он не мог ее винить.