Правда, схватка была не окончена. Если он сумеет освободиться, пальцы зукков украсят его ожерелье… Украсят, хоть у него осталась одна рука!… Но, возможно, будет и вторая: транс цехара стимулировал регенерацию пораженных тканей, и шла она на порядок быстрей, чем обычно. Если он развяжет веревку, зукки будут удивлены…
Саймон поймал себя на том, что называет их не изолянтами, а этим странным словом, услышанным от Ноабу. Зукки… Ему мнилось, что это лучше официального термина; слово «зукк» как бы полней отражало сущность тех троих, что сидели сейчас на станции.
Он вызвал в памяти их лица, будто желая запечатлеть навсегда, запомнить, измерить и взвесить.
Он вызвал в памяти их лица, будто желая запечатлеть навсегда, запомнить, измерить и взвесить.
Бритоголовый относился всего лишь к разряду статистов. Этот не рассуждал, а делал, что приказывали, и ценность его заключалась в крепком загривке, тяжелых кулаках и личной преданности вожаку. Пономарь, видать, рассматривал бритоголового как некий фактор равновесия между хитростью и силой, между им самим и капитаном Мелой. Разумеется, он был прав! Капитан — личность непредсказуемая, с южным темпераментом, так что Паша-крепыш являлся для Пономаря весьма полезной гирькой на чаше весов — хоть и лишенной, в отличие от Мелы, воображения.
Сам Пономарь был, вероятно, человеком хитроумным и непростым; за внешней его обходительностью ощущались железная воля, уверенность в себе и незаурядный лицедей-ский дар. Что подтверждали многие факты — и прошлый его бизнес, и положение, коего он достиг в одной из главнейших служб ООН, и приговор к бессрочному изгнанию, и, разумеется, последний эпизод, касавшийся тидской станции. Благодаря его талантам тут уже были три покойника, и Саймон вовсе не желал стать четвертым. И слова, данного им Пономарю, он нарушать не собирался. Слово есть слово, сделка есть сделка: Пономарь поведал о том, что хотелось узнать ему, а он, подумавши до рассвета, непременно припомнит пароль. И поделится с голубком Евгением Петровичем… Сдержит слово! Обязательно сдержит! Хоть на тот свет пропускают без всяких паролей…
О третьем из беглецов, о капитане Меле, Саймон старался не думать. Следом за ним являлись призраки: скорбная Дева Мария — расстрелянная, в пробитом пулями плаще, старец-священник в окровавленных лохмотьях, женщина с надвинутым на лоб платком, пугливо обнявшая девочку, сгоревшие дома и столбы меж ними, на которых висят десятки, сотни изуродованных тел… Крайний столб, на речном берегу, был самым высоким; на нем, прикрученный колючей проволокой, застыл дон Анхель Санчес, и выжженные его глазницы глядели на Ричарда Саймона с немым укором. Казалось, этот взгляд говорил — что же ты, парень?… Как же так?… Ты ведь не пеон, ты — боец, и твое дело — не висеть на ветке подобно червю, а вешать тех, кто вешает пеонов…
От этого взгляда Саймона начинало трясти, он корчился и метался в своем полусне, скрипя зубами и ощущая, как под ключицей простреливает болью, как жгут ожоги на шее и запястье. Еще он видел довольного Мелу: будто держит тот Шнур Доблести — его, Саймона, почетное ожерелье — и пристраивает меж костей побежденных врагов крысиные клыки. Два больших желтых клыка, позорный знак… А в небесах, на огромном, надутом теплым воздухом пузыре левиафана, летят Пономарь и Паша-крепыш, ухмыляются и кивают головами…
Зрелище это было таким нестерпимым, что Ричард Саймон застонал, дернулся и раскрыл глаза. Ветка над ним ощутимо раскачивалась, и кто-то маленький, гибкий, но сильный, копошился у него за плечами, перерезая веревку. Она шуршала, падала вниз безвольными кольцами, прямо на связку дротиков, чьи острия блестели в траве. Саймон мог бы дотронуться до них — подвесили его низко, над самой землей.
Он ощутил, что руки его свободны, и хрипло пробормотал:
— Ноабу? Ты?
— Мой, — отозвался тот, переползая к щиколоткам Саймона. — Держись! Сейчас мы упасть.
Они упали. Саймон выставил левую руку, потом перекатился на бок, стараясь не подмять под себя пигмея. Почти инстинктивно он ощупал раненое плечо. Кровь не шла, и боли он не чувствовал, зато ожоги горели так, словно шея и запястье превратились в пару хорошо пропеченных бифштексов. Но это было мелочью, пустяком, который не мог ни помешать ему, ни остановить. Он согнул руку в локте, напряг мышцы и довольно усмехнулся.
Он согнул руку в локте, напряг мышцы и довольно усмехнулся.
— Прож-жетор не мигать, — сказал Ноабу. — Он не мигать, мой приходить, а ты — висеть. Значит, зукк тебя обмануть! Словить Две Руки как птичка! Нехорошо! Мой верно говорить — два леопарда лучше, чем один. Но ты — упрямый леопард!
— Я — леопард с паленой шкурой, — откликнулся Саймон. — А в остальном ты прав, Ноабу. Конечно, прав… Ну, а что там с нашей девушкой?
— С твоей девушкой. Две Руки, — уточнил маленький охотник. — Девушка сидеть на дереве и плакать, бояться за тебя. Хороший девушка! Только ноги слишком длинный.
— Это ничего. Длинные ноги девушкам не помеха, — пробормотал Саймон, подбирая пару дротиков и вслед за пигмеем прячась в тень под деревьями. От них до бассейна было двадцать шагов и тридцать — до входа на станцию. Он смог бы метнуть дротик вдвое дальше. И он не боялся промахнуться.