Он скользнул в трещину, двигаясь ползком и руками ощупывая почву перед собой. В этом разломе поместился бы пес величиной с ротвейлера, но никак не человек; впрочем, в определенные моменты Саймон не относил себя к роду людскому. Сейчас он обернулся змеей: тело его извивалось, будто лишенное костей, плечи вдруг стали вдвое уже, и каждая конечность сгибалась не в двух, а как бы в десяти местах, превратившись каким-то чудом в эластичное цепкое щупальце.
Его пальцы коснулись края вентиляционного хода. Отдушина была прямоугольной, узкой, но все-таки Саймон мог в нее протиснуться. Она уходила отвесно вниз, и стенки ее на ощупь казались гладкими, как полированное зеркало. Эмир Абдаллах был, безусловно, прав: для человека обычного этот путь вел не к сокровищам, а к смерти. Но Ричард Саймон не являлся обычным человеком.
Закрепив на локтях и коленях вакуумные присоски, он начал осторожно спускаться. В двух местах ход расширялся и изгибался почти под прямым углом: сюда выходили каналы вентиляционной системы, забранные решетками, и здесь Саймон мог передохнуть, расслабившись, лежа на животе и позволяя прохладным воздушным струям овевать разгоряченную кожу. Когда он миновал второй из сгибов, внизу замаячило неяркое пятнышко — вероятно, музей был освещен в любое время, а не только в момент присутствия хозяина.
Саймон продолжил спуск. Сейчас он казался самому себе не шахом Шахрияром, внимавшим россказням Шахразады, а багдадским вором, чей путь лежал к сокровищам халифа. Правда, сокровища были Саймону безразличны — их ценность, по его мнению, заключалась лишь в красоте, а красота доступна всем, имеющим глаза и способным видеть. Секрет — иное дело! Секретом он жаждал овладеть, таинственное манило его, как долгожданный выход — путника, блуждающего в лабиринте.
Добравшись до конца шахты, он покрепче уперся коленями и локтями и посмотрел вниз. Там что-то пестрело и поблескивало — ковры, атлас купеческих одежд, кольчуги стражей, серебряные кубки и кувшины.
Там что-то пестрело и поблескивало — ковры, атлас купеческих одежд, кольчуги стражей, серебряные кубки и кувшины. Присмотревшись, Саймон понял, что висит как раз над тем местом справа от корабля, где устроили пикник купцы, в той самой дыре, которую он разглядел нынешним утром. Купцов было по-прежнему трое, и все так же изгибалась перед ними полунагая плясунья в водопаде тонких кос, а вот охранников было не пять, а шесть. Шестой, вероятно, являлся важной шишкой: во-первых, он не стоял, а сидел, развалившись в креслице из слоновой кости, а во-вторых, в отличие от кольчуг стражей, его одеяние отливало не серебром, а золотом.
Саймон усмехнулся. Эмир Абдаллах утверждал, что сразу узнает, если в музее появятся гости… без всяких радиофонов… Конечно, зачем радиофон? Лучший свидетель — родич! Живой! К тому же этот свидетель увидит, откуда и как можно пробраться в пещеру, какую дырку следует заткнуть, где выставить охрану или навесить лишнюю дверь… Весьма предусмотрительно, весьма!
Отодрав присоски от стенок, Саймон прыгнул, перевернулся в воздухе и приземлился на край ковра, перед самым носом у купцов, обсуждавших прелести танцовщицы. Это занятие так поглотило их — как и воинов в серебряных кольчугах, — что ни один не шевельнулся, не удостоил гостя ни малейшим вниманием. Зато Масрур, сидевший в кресле, вскочил. Рука его метнулась к поясу, и в следующий момент на Саймона уже глядел темный зрачок пистолета. «Сегун», отметил он, японский. Солидное оружие! Вот только к чему бы? О силовых акциях они с эмиром, кажется, не договаривались.
Еще он подумал, что лицо Масрура пребывает в полном противоречии с его прозванием. «Масрур» на арабском значит «радостный», «веселый», но Абдаллахов племянник взирал на него с каменной физиономией, и если на ней и отражалось что-то живое, так одно злорадство. Видимо, по той причине, что был у него пистолет, а у гостя — ничего, кроме пары присосок.
— Руки, — промолвил Масрур, отступая на пару шагов. — Руки за голову, свинья! И не шевелись, иначе попачкаю шкуру. Ни в одной купальне не отмоешь! Даже с помощью Нази!
«Нази… В ней, что ли, дело? — подумал Саймон, кладя ладони на шею. — Возревновал племянничек? И к дяде ревнует, и к Нази… Похоже, так!» Масрур казался сейчас петухом, обороняющим все насесты своего курятника. Правда, не клювом и шпорами, а кое-чем посерьезней.
Не отрывая глаз от «сегуна», Саймон сказал:
— Зачем ты явился сюда с оружием, Масрур? Ловить грабителя? И где же он? — Его брови приподнялись в нарочитом недоумении.
— Молчи, собака! И не называй меня Масруром! Мое имя — Азиз ал-Дин Фахир!
Фахир — превосходный (ар.).
— Превосходно, — заметил Саймон. — И что же мы будем делать? Ты меня убьешь? Тебе случалось убивать людей, Фахир? Стрелять в них, протыкать им глотки, рубить головы? Это, знаешь ли, непросто… непросто для того, кто убивает.
Он подумал о маленьком пигмее Ноабу, о покойном Ноабу с Южного Тида… Тот не вышел ростом, не носил орденов и пышных одежд, но в его крохотном пальце было больше отваги и доблести, чем у Масрура-Фахира. И все же малыш не сумел убить… Не сумел, хотя Данго-Данго, его божок, нашептывал, что зукки — не люди, а подлое зверье… А что шепчет Масруру Аллах? Милостивый, милосердный?