— Я не питаю отвращения к физическому, — холодно возражает он. Ему хочется добавить: «Я питаю отвращение к уродливому», но он воздерживается. — Из чего же, по-вашему, состояла моя жизнь после Мэгилл-роуд? Да я по уши погряз в физиологии, и так день за днем. Только благодаря моей верности физическому я до сих пор не покончил с собой.
Когда он произносит эти слова, ему становится ясно, что имела в виду эта женщина, говоря о коробочке со словами. «Покончил с собой! — думает он. — Сколь высокопарно, неискренне! Как все исповеди, в которые она меня втравливает!» И в то же самое время он думает: «Если бы у нас в тот день было на пять минут больше, если бы крадучись не вошла Люба, как маленькая сторожевая собачка, Марияна бы меня поцеловала. К тому шло, я точно знаю, чувствую это всей кожей. Она бы наклонилась и легонько коснулась губами моего плеча. Тогда все было бы хорошо. Я бы прижал ее к себе; мы бы с ней узнали, каково это — лежать рядом, грудь к груди, сжимая друг друга в объятиях, вдыхая дыхание друг друга. Родина».
— Признайте, Пол (эта женщина все еще говорит!), что я поразительно хорошо сохраняла чувство юмора с того самого дня, как появилась у вас на пороге, и до настоящего момента. Ни одного ругательства, ни одного грубого слова; вместо этого сыпала шутками ирландской закваски и расточала комплименты. Позвольте вас спросить: вы думаете, я такова по природе?
Он не отвечает. Мысли его далеко. Ему безразлично, какова по природе Элизабет Костелло.
— По природе я раздражительное старое создание, Пол, и подвержена вспышкам дикой ярости. Вообще-то настоящая гадюка. И лишь потому, что я поклялась себе быть хорошей, вам было так легко со мной. Но мне это далось нелегко, уж поверьте. Много раз мне приходилось сдерживаться, чтобы не взорваться. Вы полагаете, то, что я сказала, — это худшее из того, что можно о вас сказать? Я имею в виду слова о том, что вы медлительны, как черепаха, и слишком привередливы? Можно сказать еще очень многое, поверьте. Когда кто-то знает о нас худшее, худшее и самое обидное, но не высказывается, а напротив, сдерживается и продолжает улыбаться и шутить — как это называется? Мы называем это привязанностью. Где еще в целом мире вы найдете на столь поздней стадии привязанность — вы, уродливый старый человек? Да, мне тоже знакомо это слово — уродливый. Мы оба уродливы, Пол, стары и уродливы. Так же сильно, как и прежде, нам хочется заключить в объятия красоту всего мира. Оно никогда не угаснет в нас, это стремление. Но красоте всего мира не нужен ни один из нас. Итак, нам приходится довольствоваться меньшим, значительно меньшим. Фактически нам остается принять то, что предлагают, или ходить голодными. Итак, когда добрая крестная мать предлагает умыкнуть вас из вашей унылой обстановки, от ваших безнадежных, ваших трогательных, ваших нереальных мечтаний, вам следует хорошенько подумать, прежде чем оттолкнуть ее.
Я даю вам один день, Пол, двадцать четыре часа на обдумывание. Если вы откажетесь, если будете цепляться за ваше нынешнее медлительное существование, я покажу вам, на что способна, я покажу, как умею плеваться.
На его часах три пятнадцать. Как же ему убить три часа?
В гостиной горит свет. Элизабет Костелло уснула за столиком, который присвоила, уснула, уронив голову на кипу бумаг.
Он склонен так ее и оставить. Ни в коем случае ему не хочется разбудить ее и услышать новые «шпильки». Он устал от ее «шпилек». Частенько он чувствует себя старым медведем в Колизее, не знающим, в какую сторону повернуться. Смерть от тысячи порезов.
И все же.
И все же он очень осторожно приподнимает ее и подкладывает под голову подушку.
В сказке именно в эту минуту старая карга превратилась бы в прекрасную принцессу. Но это явно не сказка. После того как они с Элизабет Костелло обменялись рукопожатием при знакомстве, между ними не было физического контакта. Ее волосы безжизненны на ощупь, они не пружинят. А под волосами череп, внутри которого кипит деятельность, о которой он предпочитает не знать.
Если бы объектом этой заботы был ребенок, к примеру Люба или даже красивый, надрывающий сердце вероломный Драго, он мог бы назвать это нежностью. Но в случае с такой женщиной это не нежность. Это просто то, что один старик может сделать для другого старика, которому нездоровится. Гуманность.
По-видимому, как любому человеку, Элизабет Костелло хочется, чтобы ее любили. И, как любого, перед концом ее снедает чувство, будто она что-то упустила. Не это ли она ищет в нем: то, что упустила? Не таков ли ответ на его назойливый вопрос? А если так, то это просто смехотворно. Как же он может быть тем, что упущено, когда всю свою жизнь упускает самого себя? Человек за бортом! Затерялся в неспокойном море у чужих берегов.
Где-то вдали существуют двое детей Костелло, о которых он читал в библиотеке, детей, о которых она не рассказывает — вероятно, потому, что они ее не любят или любят недостаточно. По-видимому, они точно так же, как и он, сыты по горло «шпильками» Элизабет Костелло. Он их не винит. Если бы у него была такая мать, как она, он бы тоже держался от нее на расстоянии.