исследования. Критик зачастую превращается в бациллоносителя, а
болезнь, которой он заражает писателя, есть калечащая и иногда
смертельная зараза, известная под названием «принимать себя всерьез».
Я никогда не соглашусь с лицемерным чванством утверждения, будто
пишу, зарабатывая себе «на пиво». Для этого я отношусь к своей работе
слишком серьезно (хотя мне трудно воспринимать слишком серьезно себя )
и работаю слишком упорно. Нет, то, что я делаю, я делаю чистыми руками
и со спокойствием, о котором говорил Бальзак.
Для этого я отношусь к своей работе
слишком серьезно (хотя мне трудно воспринимать слишком серьезно себя )
и работаю слишком упорно. Нет, то, что я делаю, я делаю чистыми руками
и со спокойствием, о котором говорил Бальзак. Но мне кажется, что
чувствительность, характерная для моих вещей, в значительной части
подпитывается чем-то вроде невинности: твердой решимостью игнорировать
любые голоса, звучащие в коридорах Потомков. Я уверен, что,
придерживаясь подобной позиции, смогу избежать судьбы тех писателей,
которые настолько уверовали в свою значительность, что стали частью
литературного аппарата , утратили желание попадать в неприятные
ситуации, гневить своих читателей, шокировать даже себя и вторгаться
на опасные территории.
Роберт Кувер сказал: «…роль автора, творца прозы и мифологизатора,
заключается в том, чтобы быть творческой искрой в этом процессе
обновления: именно он рвет прежнее повествование на части, произносит
непроизносимое, заставляет почву под ногами сотрясаться, а затем
перетасовывает все разрозненные кусочки и вновь создает из них текст».
Еще короче сказал Артур Миллер: «Общество и человек есть враги,
зависящие друг от друга, и труд писателя сводится к вечному
определению и защите этого парадокса — не позволяя, упаси Боже, ему
разрешиться».
Потеря невинности не дает писателю — некогда опасному —
производить те действия и добиваться тех результатов, о которых
говорили Кувер и Миллер. А груз тщеславия, отягощающий работу автора,
если он обращает внимание на комментарии критиков , неизбежно
оказывает разрушающий эффект на его невинность; он блокирует его
способность дать пинка в зад.
И поэтому я, не просто ради самозащиты, но и следуя своему хорошо
развитому чувству выживания, сопротивляюсь любым попыткам литературных
философов приписать моим мотивам академическое благородство. (Хотя я и
сознаю тяжкую реальность того факта, что если и получу хоть какой-то
шанс остаться в памяти Потомков, то лишь благодаря вниманию
литературных критиков.)
Вот почему, когда я поднялся, чтобы ответить тому достойному,
благожелательному и льстивому ученому иезуиту, в сердце у меня царил
хаос.
Я сказал:
— Я выслушал все это бахвальство, все это увешивание сюжета с
незамысловатой моралью никчемными побрякушками глупого символизма и
напыщенного обскурантизма, и если честно, святой отец, то я считаю,
что вы по уши напичканы всякой чушью.
Те, кто со мной знаком, знают, что в моменты большого
эмоционального напряжения я склонен выражаться в манере, весьма
напоминающей покойного У. Ч. Филдса. Слова «трус, жонглер и фигляр» я
уже держал наготове.
Добрейший иезуит надулся и запыхтел. Оскорбился.
Тогда я стал разбирать по косточкам все его предположения и
инсинуации (все они должны были представить меня как «серьезного
писателя»). Буквально все, что он выдавал за подтекст моего рассказа,
все его закрученные и тарабарские интерпретации мне удалось
представить в качестве вымыслов его обширной эрудиции (и витания в
облаках), к которым Автор никакого отношения не имеет.
Послышались смешки. Обида нарастала. Возмущение достигло новых
высот. Пятна на репутации расплывались все шире. И наконец, отступив
на обычно неприступную позицию, которую академические языковеды
используют в качестве последней баррикады, святой отец поставил меня
на место таким доводом:
— Подсознание глубоко и таинственно.
Даже сам автор может не
сознавать все уровни смысла, заложенные в том, что он пишет.
Менее склонный к выживанию и, возможно, более добрый человек мог
бы проглотить эти слова и отступить; но я не такой… и не отступил.
— Святой отец, если вы столь безупречно разбираетесь в тончайших
нюансах моего рассказа, если вы заметили в нем то, о чем я даже не
подозревал… то как вышло, что вы не заметили того, что женщина в
рассказе чернокожая ?
Иезуит снова надулся и запыхтел. Изумился:
— Чернокожая? Чернокожая? Где это написано?
— Да вот же. Открытым текстом: «Черты ее лица, словно вырезанного
из черного дерева, резко выделялись на фоне ослепительно белого
снега». Никакого подтекста, никакого символизма, просто черное на
белом фоне. В двух местах.
Он секунду подумал.
— Гм-м, да, конечно, я это увидел ! Но подумал, что вы имели в
виду…
И я победно развел руками. Что и требовалось доказать. Больше меня
на конференции «АСЯ» не приглашали.
Во многом именно из-за этого рассказа все мною написанное назвали
«жестоким». Кровавым. Полным ненависти. Негативным. Когда я говорю на
лекции, что «У меня нет рта…» рассказ позитивный, гуманистический и
оптимистический, то неизменно наталкиваюсь на смущенные и недоверчивые
взгляды. Долгие годы для множества читателей этот рассказ был примером