О.Генри. Новый Конэй
— В будущее воскресенье, — сказал Деннис Карнаган,— я пойду
осматривать новый остров Конэй, который вырос, как птица Феникс, из пепла. Я
поеду туда с Норой Флин, и мы будем жертвою всех его мануфактурных обманов,
начиная с красно — фланелевого извержения Везувия до розовых шелковых лент
на курячьем самоубийстве в инкубаторах.
Был ли я там раньше? Был! Я был там в прошлый вторник.
Видел ли я достопримечательности? Нет, не видел!
В прошлый понедельник я вошел в союз кладчиков кирпича; и, согласно
правилам, мне в тот же день было приказано бросить работу, чтобы выразить
сочувствие бастующим укладчицам консервированной лососины в Такоме,
Вашингтон. Ум и чувства у меня были расстроены вследствие потери работы.
Вдобавок было тяжело на душе от ссоры с Норой Флин, неделю назад, из-за
резких слов, сказанных на полугодичном балу молочников и поливальщиков улиц.
Слова же эти были вызваны ревностью, ужасной жарой и этим дьяволом Энди
Коглин.
Итак, говорю я, я поеду на Конэй во вторник, и если американские горы,
смена впечатлений и кукуруза не развлекут меня и не вылечат, тогда уж не
знаю, что и делать.
Вы, верно, слышали, что Конэй перестроен и в моральном
отношении? Старый Бауери, где вас силой заставляли сниматься на жестяной
пластинке, и где вам давали «по шее», не прочитав даже линии на вашей руке,
теперь называется Биржей. Киоски с венскими сосисками обязаны теперь по
закону иметь телеграфное бюро, а орехи в меду каждые четыре года
осматриваются отставным мореходным инспектором. Голова негра, в которую
прежде бросали шары, теперь признана нелегальной и по приказанию
полицейского комиссара заменена головой шофера.
Я слышал, что прежние безнравственные увеселения запрещены. Люди,
любившие приезжать из Нью-Йорка, чтобы посидеть на песке и поплескаться в
волнах прибоя, теперь покидают свои дома для того, чтобы пролезать чрез
вертящиеся рогатки и смотреть на подражание городским пожарам и наводнениям,
нарисованным на холсте. Говорят, что изгнаны все достойные порицания и
развращающие учреждения, позорившие старый Конэй, как-то: чистый воздух и
незастроенный пляж. Процесс чистки заключается будто бы втом, что повышена
цена с 10 до 25 центов, и что для продажи билетов приглашена блондинка, по
имени Модди, вместо Микки, плутовки из Бауери. Вот что говорят; я сам точно
ничего не знаю.
Итак, я отправился в Конэй во вторник. Я слез с воздушной железной
дороги и направился к блестящему зрелищу. Было очень красиво.
Вавилонские башни и висячие сады на крышах горели тысячами
электрических огней, а улицы были полны народа. Правду говорят, что Конэй
равняет людей всех положений.
Я видел миллионеров, лузгающих кукурузу и толкущихся среди народа.
Я видел приказчиков из магазина готового платья, получающих восемь
долларов в месяц, в красных автомобилях, ссорящихся теперь из-за того, кто
нажмет гудок, когда доедут до поворота.
Я ошибся, — подумал я: — мне нужен не Конэй. Когда человеку грустно,
ему требуются не сцены веселья. Для него было бы гораздо лучше предаться
размышлениям на кладбище или присутствовать на богослужении в Райском Саду
на крыше. Когда человек потерял свою возлюбленную, для него не будет
утешением заказать себе горячую кукурузу или видеть, как убегает лакей,
подавший ему стклянку с сахарной пудрой вместо соли, или слушать
предсказания Зозоокум, цыганки — хиромантки, о том, что у него будет трое
детей, и что ему надо ожидать еще одной серьезной напасти: плата за
предсказание двадцать пять центов.
Я ушел далеко, вниз на берег, к развалинам старого павильона, близ угла
нового частного парка Дримлэнд. Год тому назад этот павильон еще стоял
прямо, и слуга за мелкую монету швырял вам на стол недельную порцию клейкой
рыбешки с сухарями и дружески называл вас «олухом»; тогда порок
торжествовал, и вы возвращались в Нью-Йорк, имея достаточно денег в кармане,
чтобы сесть в трамвай на мосту.
Теперь, говорят, на берегу подают кроликов
по-голландски, а сдачу вы получаете в кинематографе. Я присел у стены,
старого павильона, глядел на прибой, разбегавшийся по берегу, и думал о том
времени, когда прошлым летом я сидел на том же месте с Норой Флин. Это было
до реформы на острове, и мы были счастливы. Мы снимались на жестяных
пластинках, ели рыбу в притонах разврата, а египетская волшебница, пока я
ждал у двери, по руке предсказала Норе, что для нее было бы счастьем выйти
замуж за рыжеволосого малого, с кривыми ногами.
Я был вне себя от радости, услышав этот намек. Здесь, год тому назад,
Нора Флин положила обе свои руки в мою руку, и мы говорили о квартире, о
том, что она умеет стряпать, и о разных других любовных делах, связанных с
такого рода событиями.
Это был тот Конэй, который мы любили, и на котором лежала рука
Сатаны,—Конэй, дружественный и веселый и всякому по средствам,—Конэй без
забора вокруг океана, без излишнего количества электрических огней, которые
освещают теперь рукав всякого пиджака из черной саржи, обвившийся вокруг
белой блузки.