Молодой человек, действительно, был из Нью-Йорка, но всех нас удивило,
как Бед это угадал. Поэтому, когда мясо было готово, мы попросили его
открыть нам свою систему рассуждений. А так как Бед был нечто в роде
территориальной говорильной машины, то он произнес следующую речь:
— Как я узнал, что он из Нью-Йорка? Ну, я сейчас же понял это, как
только он бросил мне те два слова.
Я сам был в Нью-Йорке несколько лет назад и отметил некоторые знаки на
ушах и следы копыт в ранчо Мангаттан. (М а н г а т т а н — главная часть
Нью-Йорка. прим. пер.)
— Нашли Нью-Йорк несколько отличным от Панхендля, не так ли, Бед? —
спросил один из охотников.
— Не могу сказать,— ответил Бед,— во всяком случае, он поразил меня
не более чего-либо другого. На главной тропе в этом городе, называемой
Бродуэй, много путников, но почти все они из того же сорта двуногих, какие
бродят вокруг Чейенна и Амарильо. Сперва меня как бы ошарашила толпа, но
вскоре я сказал сам себе: «Слушай, Бед, они такие же обыкновенные люди, как
ты, и Джеронимо, и Гравер Кливлэнд, и ватсоновские парни, так что нечего
тебе волноваться и смущаться под твоей попоной».
Сперва меня как бы ошарашила толпа, но
вскоре я сказал сам себе: «Слушай, Бед, они такие же обыкновенные люди, как
ты, и Джеронимо, и Гравер Кливлэнд, и ватсоновские парни, так что нечего
тебе волноваться и смущаться под твоей попоной». Ко мне вернулись мир и
спокойствие, как будто я снова был на земле племени Киева, на пляске
призраков или на празднике жатвы.
Я целый год копил деньги, чтобы закрутиться в Нью-Йорке. Я знал
человека, по имени Семмерс, который живет там, но не мог найти его, так что
мне пришлось в одиночестве вкушать опьяняющие развлечения разжиревшей
метрополии.
Некоторое время я был так захвачен суетой и так возбужден электрическим
светом и шумом фонографов и воздушных железных дорог, что забыл об одной из
насущных нужд моей западной системы природных потребностей. Я никогда не
отказывал себе в удовольствии вокального общения с друзьями и чужими. Когда
за границами территорий для индейцев я встречаю человека, которого никогда
раньше не видел, то уже через девять минут я знаю его доход, его религию,
размер воротничка и характер жены, а также сколько он платит за одежду, за
пищу и за жевательный табак. У меня дар — не быть скупым на разговоры.
Но этот Нью-Йорк создан на идее воздержания от речи. К концу трех
недель никто не сказал мне ни единого слова, за исключением лакея в с’естном
учреждении, где я питался. А так как его синтактические выпаливания были не
чем иным, как плагиаризмом карты кушаний, то он никак не мог удовлетворить
мои желания, заключавшиеся в том, чтоб кого-нибудь зацепить. Если я стоял
рядом с кем-нибудь у бара, он отворачивался и кидал на меня взгляд
Бальдвин-Циглера, точно подозревая, что я спрятал в себе северный полюс. Я
начал жалеть, что не поехал на каникулы в Абилен или Вако, потому что там, в
этих городах, мэр с удовольствием выпьет вместе с вами, а первый встречный
скажет вам свое среднее имя и попросит участвовать в лотерее на музыкальный
ящик. Однажды, когда я особенно жаждал общения с чем-нибудь более
разговорчивым, чем фонарный столб, какой-то человек в кафе говорит мне:
— Прекрасный день!
Он был чем-то в роде распорядителя в этом кафе и, как я полагаю, видел
меня там много раз. Лицо у него было рыбье и глаза, как у Иуды, но я встал и
обнял его одной рукой.
— Простите,— говорю я,— разумеется, сегодня прекрасный день!
Вы—первый джентльмэн в Нью-Йорке, понявший, что сложные формы речи,
обращенной к Виллиаму Кингзбюри, не потрачены даром. Но не находите ли
вы,—продолжаю я,— что утром было немного свежо, и не чувствуете ли вы, что
сегодня будет дождь? Но около полудня была, действительно, восхитительная
погода. Все ли благополучно у вас дома? Хорошо ли идут дела в кафе?
Так вот, представьте себе, сэр, что этот тип отворачивается от меня и
уходит, не сказав ни слова!
И это после всех моих усилий быть приятным! Я не знал, как и чем это
об’яснить.
В тот же вечер я получил записку от Семмерса, заезжавшего из
города; в этой записке он сообщил мне адрес своей стоянки. Я отправляюсь к
нему и веду хороший, старого времени, разговор с его домашними. Я
рассказываю Семмерсу про поступок этого койота в кафе и прошу его раз’яснить
мне, что это значит.
— О! — ответил Семмерс,— он вовсе не намеревался начать с вами
разговор. Это нью-йоркская манера. Он видел, что вы были частым посетителем
его кафе, и сказал вам два-три слова, чтобы показать, что он дорожит вашими
посещениями. Вам не следовало продолжать. Дальше этого мы не идем с
незнакомыми людьми. Можно, конечно, рискнуть бросить слово или два о погоде,
но мы не делаем из этого базиса для дальнейшего разговора и знакомства.
— Билли,— говорю я,— погода и ее разветвления для меня серьезный
сюжет! Метеорология — одно из моих слабых мест. Ни один человек не может
затронуть при мне вопрос о температуре, или о влажности, или о веселом
солнечном сиянии—и вдруг вильнуть хвостом и не довести разговора до конца,
т.-е. до падения барометра. Я снова пойду к этому человеку и дам ему урок
искусства непрерывного разговора… Вы говорите, что нью-йоркский этикет
разрешает ему два слова и не разрешает ответа? Ну, так он превратится у меня
в бюро погоды и докончит то, что он начал со мной, попутно делая родственные
замечания и о других предметах.
Семмерс отговаривал меня, но я рассердился и поехал по уличной железной
дороге обратно в кафе.