Эллисон был морщинистый старик с небольшой изжелта-белой бородой и
лицом, изборожденным следами безвозвратно ушедших улыбок. Его ранчо
представляло собой домик в две маленьких комнаты, который, словно ящик,
стоял среди рощи в самой скучной части овечьей страны.
Жили там: повар из
индейцев племени Киова, четыре собаки, любимая овечка и полуручной койот,
всегда сидевший на цепи. Эллисону принадлежали три тысячи овец, которых он
пас на двух участках арендованной земли и на многих тысячах акров земли и
неарендованной, и некупленной. Раза три-четыре в год к его калитке под’езжал
верхом кто-либо из говорящих на его языке, и они обменивались несколькими
самыми простыми и обыкновенными мыслями.
Эти дни отмечались в голове Эллисона красными буквами. Какими же
пышными, рельефными, ярко раскрашенными заглавными буквами должен быть
отмечен день, когда трубадур—каковой, согласно заверениям энциклопедии,
должен был процветать и действовать между одиннадцатым и тринадцатым
веками!—бросил повод у ворот его баронского замка!
Как только Эллисон увидел Сэма, тотчас же возвратились его улыбки и
заполнили все морщины на его лице. Волоча ноги и прихрамывая, он поспешил
навстречу гостю,
— Здорово, мистер Эллисон! — крикнул ему весело Сэм: — вот задумал
заглянуть сюда и повидаться с вами. По дороге я заметил, что у вас прошли
славные дожди. Ну, значит, будет хороший подножный корм для весенних ягнят.
— Хорошо, хорошо, хорошо! — сказал в ответ старик Эллисон. — Я
страшно рад видеть вас у себя! Я никогда не думал, что вы потревожитесь для
того, чтобы посетить такое старое ранчо, лежащее в стороне от большой
дороги. Добро пожаловать, слезайте с коня. У меня на кухне лежит мешок
свежего овса,—прикажете принести его для вашей лошадки?
— Овес для моей лошадки!—насмешливо воскликнул Сам. — Да она и на
траве разжирела, как свинья. На ней слишком мало ездят для того, чтобы
миндальничать с ней. Я сейчас же пущу ее на конский выпас, стреножив ее,
если только вы ничего против того не имеете.
Я уверен, что никогда в промежутке между одиннадцатым и тринадцатым
веками не было такого гармоничного единения между бароном, трубадуром и
трудящимся, как в этот вечер на овечьем ранчо старика Эллисона! Печение
индейца было легкое и вкусное, а кофе—крепкий. Неискоренимое гостеприимство
и радость сияли на обветренном .лице хозяина. Трубадур же уверял самого
себя, что наконец-то он попал в действительно приятные места. Прекрасно
приготовленный, обильный обед, хозяин, малейшая попытка занять которого
приводила его в восхищение, далеко превосходящее затраченное усилие, а также
на редкость спокойная атмосфера, к которой все время стремилась
чувствительная душа Сэма,—все вместе соединилось для того, чтобы дать ему
полное удовлетворение и чудесное довольство, которые так редко посещали его
во время об’ездов многочисленных ранчо. После восхитительного ужина Сэм
развязал зеленый парусиновый футляр и вынул оттуда гитару.
О,—запомните!—он сделал это вовсе не потому, что думал платить за прием.
Ни Сэм Голлоуэй, ни какой-либо другой подлинный трубадур не являются
потомками покойного Томми Тюккере. О Томми Тюккере вы, конечно, помните по
детским песенкам. Томми Тюккере обычно пел за ужин.
Никакой настоящий трубадур этого никогда не сделает. Он поужинает, но
затем, если и станет играть, так только из любви к искусству.
В репертуар Сэма Галлоуэя входило около пятидесяти веселых рассказов и
от тридцати до сорока песенок. Однако он не ограничивался этим. Он мог на
продолжении двадцати сигарет говорить на любую затронутую вами тему. При
этом он никогда не садился, если мог лежать, и никогда не стоял, если мог
сидеть. Мне очень хотелось бы еще задержаться на нем, так как я пишу портрет
и стараюсь сделать его настолько хорошо, насколько позволяет мне мой тупой
карандаш.
Мне хотелось бы еще, чтобы вы могли видеть его. Он был небольшого
роста, крепкий и ленивый настолько, что это превосходило всякое
представление. Он носил ультрамариново-синюю шерстяную рубаху, стянутую
спереди светло-серым шнурком, в роде сапожного, но подлиннее, затем
неразрушимые брюки из коричневой парусины, неизбежные сапоги на высоких
каблуках с мексиканскими шпорами и мексиканское соломенное сомбреро.
В этот вечер Сэм и Эллисон вытащили из дома стулья и поставили их под
деревьями. Они закурили сигареты, и трубадур весело тронул гитару. Среди его
песен было очень много очаровательных, меланхолических и минорных канцон,
которые он заимствовал у мексиканских вакеро и овечьих пастухов. Но одна из
них в особенности радовала и успокаивала душу одинокого барона. То была
любимая песня овечьих пастухов, начинавшаяся словами: «Huile, huile,
palomita», что в переводе означает: «Лети, лети, голубок!..» В этот вечер
Сэм много раз пропел ее старику Эллисону.
Трубадур остался гостить в ранчо Эллисона. Тут были мир и покой, и
настоящая оценка его таланта.
Ничего подобного он не находил в лагерях и шумных стоянках королей
скота. Никакая другая аудитория в мире не могла бы увенчать творчество
поэта, музыканта или же актера большим поклонением и одобрением, чем старик
Эллисон—труд Сэма. Посещение королем какого-либо смиренного дровосека или
крестьянина не было бы встречено более лестной благодарностью и трогательной
радостью.
Большую часть дня Сэм проводил в тени деревьев на прохладной, крытой
парусиной койке. Тут он свертывал свои сигареты из коричневой бумаги, читал
ту скучную литературу, что имелась на ранчо, и расширял свой репертуар
импровизациями, которые с таким великим мастерством передавал на своей
гитаре.
Точно раб, прислуживающий важному господину, индеец приносил гостю еду
по его приказанию и холодную воду из красного кувшина, висевшего под навесом
из прутьев.