Пешком.
Старик был одет не в больничный халат из байки и не в домашнюю пижаму — легкую, в клеточку. Для последней встречи он выбрал парусиновый костюм, туфли, где вместо шнурков была натянута шляпная резинка, и знаменитую кеп-ку-«аэродром». Таким Данька увидел его при первом знакомстве, в «нулевке», когда прятался там от Жирного с кодлой. Только кулька с семечками недоставало.
На «плюс первом» семечки не полагались.
— Молоток, — сказал дядя Петя, приблизившись. Точно так же, четырнадцать лет назад, он похвалил испуганного мальчишку, который сбил из «воздушки» чудесную мишень: монетку с четверкой царственных букв. — Спасибо. Отстрелялся на высшем уровне.
Данька молчал.
Он не знал, что говорить.
— На, держи.
Вместо жетона Петр Леонидович снял с шеи и протянул тирмену пятачок. Пять раз расстрелянный пятачок, с орлом и короной. Прежде чем взять монету и сломать пополам, Данька сунул левую руку — в правой он до сих пор держал «Беретту» — себе за пазуху, под рубашку. Пальцы обжег зимний холод металла. На его собственной шее, подвешен на тонком шпагате, висел гривенник с дыркой. Старый, еще советский гривенник — но, разумеется, не старше царского пятака.
Забрав у дяди Пети именной пятачок, Данька без труда разломил монету, словно это была домашняя выпечка, вроде маминых «хрустиков».
— Всех благ, — улыбнулся старик, принимая обратно свою половину. Словно прощался до завтра, стоя у запертого на ночь тира. — Удачи, Даниил. Не горюй. Шесть лошадей, как шесть львов, две колесницы с венками… И всегда помни, кто ты есть.
Он лихо подкрутил кончики маршальских усов
— Я помню, — кивнул Данька. — Я — твой друг.
Он стоял и смотрел, как старик уходит прочь. В зелень и жару, в фотографии, прикидывающиеся листьями, в листья, похожие на фотоснимки. В косые лучи солнца меж стволами, в барабанчики, флейту и волынку. Музыка придвинулась близко, вплотную, дяде Пете не понадобилось и трех десятков шагов, чтобы раствориться в опасном ритме, доброжелательном дыхании и тоскливом вое.
Поглотив старика, музыка ускорила шаг.
Музыка шла к последнему человеку, задержавшемуся сверх меры в лесу «плюс первого». Шла растворить или изгнать. «Ты-ли-тут?» — удивлялись барабанчики, обступая со всех сторон. Мы здесь, братец, мы рядом. Если хочешь, дождись, подтверждала флейта, но потом не жалуйся. Мы тебя любим, соглашалась волынка, заполняя лес насморочным гудением и не оставляя места никому, кроме музыки. Тук-тук. Мы идем и любим, и хотим, чтобы ты успел.
Тук-тук. Мы идем и любим, и хотим, чтобы ты успел.
Убирайся, тирмен, тирмен!
Пошел вон!
Оставаться было трудно, почти невозможно. Данька держался из последних сил, вцепившись в лес «плюс первого», будто лист в ветку — черенком, зубами, когтями, цепким взглядом снайпера. В висках бил колокол (ты-ли-тут?.. ). Сердце булькало нотами обморочной мелодии (если хочешь, дождись… ). Кости ныли трубами, растущими из мохнатого мешка (мы тебя любим… ). «В теменной доле, — шептал в ухо суеверный толстяк-врач, брюзгливо поджимая губы, — расположен центр «схемы тела». Поражение этого центра при инсульте нарушает представление больного о пространственных соотношениях и размерах своего тела. Может появиться ощущение лишней конечности, неузнавание собственных пальцев… »
Может, соглашался Данька, огромный, как лес.
Может, соглашался лес, крохотный, как Данька.
Может, соглашалась лишняя конечность — «Беретта 9000S».
Еще как может.
Ага, говорили собственные пальцы, делаясь чужими и синея татуировкой, от которой рушились царства.
… ах, тирмен, тирмен!..
Тишина оказалась тяжелее музыки. Захлебнулись барабанчики, дыхание оставило флейту, превратив в обычную полую трубку с бессмысленным рядом клапанов. Волынка сдулась, опала, сделавшись похожа на дохлого осьминога. Ветер покинул листву, сполз по стволам в траву и замер. В этой неподъемной, оглушающей тишине кто-то подошел со спины и встал за Данькой.
Гривенник на шее впитал эхо чужих шагов, превратясь в мельничный жернов. Надо было больше отжиматься от пола, как советовал дядя Петя, и «работать» утюг.
Сейчас бы не горбился под весом гривенника.
— Что ты здесь делаешь, тирмен, тирмен? — спросили из-за спины.
— Стреляю, — ответил Данька.
Он смотрел строго перед собой: деревья, холм, дубовая рощица, где недавно скрылся дядя Петя. Шесть лошадей, как шесть львов, две колесницы с венками… Шесть мишеней: пять пятаков и грустный маленький Пьеро…
— Стреляешь? Это хорошо. Но почему ты не уходишь?
— Сейчас уйду. Я хотел дождаться.
— Дождаться? Хотел? — рассмеялись за спиной. — Кто же ты такой, тирмен, тирмен? Кто ты, чтобы не стрелять, а ждать?
Данька улыбнулся.
— Кто я? Я — твой друг.
Ствол «Беретты» на вкус оказался слаще леденца. Выстрела он не услышал.
ЭПИЛОГ
Так не бывает. Не может быть. «Я тебе когда-нибудь врал?»
Не врал, дядя Петя. Никогда. Но так не бывает. Не может быть. Я, например, не могу быть. Не должен. Потому что барабанчики, и смех за спиной, и вкус ствола во рту. Мертвый тирмен, я не могу быть.
«Ты — есть».
Вот он — я, тирмен, тирмен…
«… и понял, что он в раю».
Он шевельнул рукой, нащупав что-то шерстистое, приятное на ощупь. Под рукой замурлыкали. В ладонь ткнулась голова, намекая, что неплохо бы почесать макушку и потом еще за ухом. Кот, угнездившись на коленях, урчал, как трактор. Ну, нет тефтельки. Случается. Тут, считай, ни у кого нет тефтельки, кроме поварихи Милочки. Зато не гонят, сбрасывая на землю с воплем про «линючую скотину». И дают возможность хорошенько утоптать лежбище, после чего так славно свернуться клубком и задремать.