Даниель стоял внутри храма, священник пел для него; он думал: «Отдых, покой, покой, отдых». Такой, что вечность меняет его изнутри[38]. Ты меня создал, Господи, таким, каков я есть, и неисповедимы пути Твои; я самый постыдный из Твоих замыслов, Ты меня видишь, и я служу Тебе, я выпрямляюсь перед Тобой, я Тебя поношу, но и понося, служу Тебе.
Ты меня создал, Господи, таким, каков я есть, и неисповедимы пути Твои; я самый постыдный из Твоих замыслов, Ты меня видишь, и я служу Тебе, я выпрямляюсь перед Тобой, я Тебя поношу, но и понося, служу Тебе. Я Твое творение, Ты любишь себя во мне, Ты меня терпишь, недаром же Ты создал чудовищ. Зазвенел колокольчик, верующие склонили головы, но Даниель остался стоять прямо, с остановившимся взглядом. Ты меня видишь, Ты меня любишь. Он был спокоен и свят.
Похоронные дроги остановились у дверей дома двадцать четыре. «Вот они, вот они», — сказала мадам Боннетен. «Это на четвертом этаже», — сказала консьержка. Она узнала служащего похоронного бюро и сказала ему:
«Здравствуйте, месье Рене, как ваши дела?» — «Здравствуйте, — сказал месье Рене. — Надо же, придумали — хоронить в воскресенье». — «Да уж! — сказала консьержка. — Такие уж мы вольнодумцы». Жак посмотрел на Матье и, ударив кулаком по столу, сказал: «И даже если мы выиграем эту войну, знаешь, кому это пойдет на пользу? Сталину». — «А если мы ничего не предпримем, в выигрыше будет Гитлер», — тихо сказал Матье. — «Ну и что? Гитлер и Сталин — это то же самое. Зато соглашение с Гитлером сэкономит нам два миллиона человек и спасет нас от революции». Приехали. Матье встал и пошел посмотреть в окно. Он даже не был раздражен; он подумал: «К чему все это?» Филипп дезертировал, а небо хранило свой добродушный воскресный вид, улицы пахли изысканной кухней, миндальными пирожными, цыпленком, семьей. Прошла чета, мужчина нес пирожные в вощеной бумаге, он нес их на розовой ленточке на мизинце. Как в обычное воскресенье. Это шутка, это понарошку, видишь, как все спокойно, ни одного водоворота, это маленькая воскресная смерть, смерть в семье, тебе нужно только исправить свой поступок, небо существует, продуктовый магазин существует, торт существует; дезертиры не существуют. Воскресенье, воскресенье, первая очередь у писсуара на площади Клиши, первое дневное тепло. Войти в лифт, который только что спустился, вдохнуть в его темной клети духи блондинки с четвертого этажа, нажать на белую кнопку, легкое покачивание, тихое скольжение, вставить ключ в скважину, как каждое воскресенье, повесить шляпу на третью вешалку, поправить узел галстука перед зеркалом в прихожей, толкнуть дверь гостиной, воскликнув: «Вот и я!» Что она будет делать? Разве она не подойдет к нему, как каждое воскресенье, шепча: «Мой милый?» Это было так правдоподобно, так удушливо от правдоподобия. И однако, он все это потерял навсегда. «Если бы я только мог разгневаться! Он дал мне пощечину, — подумал он. — Он дал мне пощечину». Филипп остановился, у него кололо в боку, он прислонился к дереву, он ни на кого не сердился. «Эх! — подумал он с отчаянием. — Ну почему я больше не ребенок?» Матье снова сел напротив Жака. Жак говорил, Матье смотрел на него, и все было так скучно, письменный стол в полумраке, музыка по ту сторону сосен, раковины сливочного масла на блюде, пустые бокалы на подносе: какая незначительная вечность. Ему тоже захотелось говорить. Так, ни для чего, говорить, чтобы ничего не сказать, просто разбить эту вечную тишину, которую не удавалось прорвать голосу брата.
— Не ломай понапрасну голову. Война, мир — это ведь одно и то же.
— Как одно и то же? — изумился Жак. — Пойди скажи это миллионам людей, которые готовятся идти на смерть.
— Ну и что? — добродушно возразил Матье. — Они носят в себе смерть от рождения. И даже когда их перебьет всех до одного, человечество будет заполнено, как и раньше: ни единого пробела, ни единого недостающего.
— Кроме двенадцати-пятнадцати миллионов человек, — сказал Жак.
— Кроме двенадцати-пятнадцати миллионов человек, — сказал Жак.
— Дело не в количестве, — ответил Матье. — Оно заполнено только самим собой, оно самодостаточно, и оно никого не ждет. Оно по-прежнему будет идти никуда, и такие же люди зададут такие же вопросы и упустят такие же возможности.
Жак смотрел на него улыбаясь, чтобы показать, что он не попался на удочку.
— И что ты хочешь этим сказать?
— Абсолютно ничего, — ответил Матье.
— Вот они, вот они! — взбудораженно закричала мадам Боннетен. — Сейчас поставят гроб на катафалк.
Война, поезд отъезжал, ощетинясь поднятыми кулаками, Морис нашел товарищей: Дюбеш и Лоран придавили его к окну, они пели: «С интернационалом воспрянет род людской». «Ты поешь, как моя задница!» — сказал ему Дюбеш. — «Как умею!» — огрызнулся Морис. Ему было жарко, в висках ломило, это был самый прекрасный день в его жизни. Шарлю было холодно, крутило в животе, он позвонил в третий раз; он слышал стук торопливых шагов по коридору, хлопали двери, но никто не приходил: «Чем они заняты? Я по их милости наделаю под себя». Кто-то тяжело пробежал мимо комнаты…
— Эй! — крикнул Шарль.