Что это? Пьер приподнялся на локте, насторожившись: пароход казался неподвижным. Его уже трижды или четырежды рвало, один раз рвота, очень сильная, пошла через нос, он чувствовал себя опустошенным и слабым, но трезвым.
«Что это?» — подумал Пьер. Вдруг он обнаружил, что сидит на койке, железный обруч сжимает ему голову, и уже привычная тревога укоренилась в его сердце. Время снова тронулось с места, это был неумолимый, лихорадочный механизм, каждая секунда разрывала его, как зубец пилы, каждая секунда приближала его к Марселю и к серой земле, где он погибнет. Планета снова была здесь, вокруг его каюты, жестокая планета вокзалов, дыма, военной формы, опустошенных полей, планета, где он не мог жить и которую не мог покинуть, планета с той грязной траншеей, которая поджидала его во Фландрии. Трус, сын офицера, который боится воевать: он был противен самому себе. И однако же он отчаянно цеплялся за жизнь. И это было еще противнее: «Я хочу жить; не потому, что я представляю ценность, причина одна — я живу». Он чувствовал себя способным на все, чтобы спасти свою шкуру, бежать, молить о пощаде, предать и, тем не менее, он не так уж дорожил своей шкурой. Он встал: «Что я ей скажу? Что у меня был солнечный удар, приступ лихорадки? Что я был выбит из колеи?» Он, шатаясь, подошел к зеркалу и увидел, что пожелтел, как лимон. «Этого только не хватало: я больше не могу рассчитывать даже на свою физиономию. И сверх всего, от меня, должно быть, несет блевотиной». Он протер лицо одеколоном и прополоскал горло водой «Бото». «Сколько церемоний, — с раздражением подумал он. Первый раз я забочусь о том, что обо мне подумает какая-то девка. Наполовину шлюха, наполовину скрипачка из оркестра; а ведь у меня были замужние женщины, матери семейств. Я у нее в руках, — подумал он, надевая пиджак, — она знает».
Он открыл дверь и вышел; капитан был совсем голым, у него была восковая гладкая кожа, без волос, кроме четырех пяти совсем седых волосинок на груди, остальные, должно быть, выпали от старости, он смеялся, у него был вид пухлого шаловливого младенца, Мод коснулась кончиками пальцев его толстых гладких ляжек, и он заерзал, пролепетав:
— Ты меня щекочешь!
Пьер знал номер каюты: 27; он пошел по коридору направо, потом по другому налево; переборка дрожала от регулярных громких ударов; 27 — это здесь. Молодая женщина лежала на спине, бледная, как покойница; пожилая дама с красными опухшими глазами сидела на койке и ела бутерброд с сыром.
— А-а, — сказала она, — три дамы? Они были очень милы. Но они уже перебрались, их поместили во второй класс; я буду без них скучать.
Капитан удивленно посмотрел на нее и положил ей руку на подвздошную кость.
— А вы недурны собой, и у вас прелестная мордашка, но как вы худы!
Она засмеялась: когда касались ее подвздошной кости, то всегда невольно хотелось смеяться.
— Вы не любите худых, капитан?
— Нет-нет, мне они вполне подходят, — поспешно ответил он.
— Вы не любите худых, капитан?
— Нет-нет, мне они вполне подходят, — поспешно ответил он.
Пьер бегом поднялся по лестнице; ему нужно было увидеть Мод. Теперь это был коридор второго класса, красивый коридор с ковровой дорожкой, двери и переборки покрыты серо-голубой эмалевой краской. Ему повезло: внезапно появилась Руби в сопровождении бортпроводника, несшего ее чемоданы.
— Здравствуйте, — сказал Пьер. — Так вы во втором?
— Да! — сказала Руби. — Франс боится заболеть. Мы все согласились: когда на карту поставлено здоровье, нужно уметь приносить жертвы.
— Где Мод?
Мод лежала на боку, капитан тискал ее ягодицы с рассеянной вежливостью; она ощущала себя глубоко униженной: «Если я не в его вкусе, ему незачем чувствовать себя обязанным». Она провела рукой по его бедрам, чтобы ответить на его вежливость: какая старая кожа.
— Мод? — пронзительным голосом переспросила Руби. — Понятия не имею. Вы же ее знаете: может, ей взбрело в голову пококетничать с кочегарами, если только не с капитаном, она обожает морские путешествия и вечно мечется по всему кораблю.
— Моя любознательная малышка! — сказал капитан. Он засмеялся и сжал ей запястье. — Сейчас вы сможете обследовать все владения, — сказал он. И его глаза заблестели в первый раз. Мод не сопротивлялась, она была смущена из-за смены кают, нужно все же отплатить ему за это, она очень сожалела, что была слишком худа, у нее создалось впечатление, что она обманула его; капитан улыбался, опускал глаза, у него был целомудренный и скрытный вид, он сжимал запястье Мод и направлял ее руку с твердой нежностью; Мод была довольна, она думала: «Нехорошо отказывать ему в том, чего он хочет, после всего, что он для нас сделал, тем более, что он не любит худых…»
— Спасибо, спасибо, радость моя!
Наклонив голову, Пьер продолжил свой путь. Нужно было найти Мод; скорее всего, она на палубе. Он поднялся на палубу второго класса, было темно, почти невозможно было узнать кого-либо, разве что заглянуть прямо в лицо. «Я идиот, нужно подождать здесь: откуда бы она ни шла, она непременно пойдет по этой лестнице». Капитан совсем закрыл глаза, у него был спокойный и почти монашеский вид, который очень нравился Мод, рука ее устала, но она рада была доставлять ему удовольствие, и потом, ей казалось, что она совсем одна, как когда она была маленькой и дедушка Тевенер сажал ее себе на колени и вдруг засыпал, покачивая головой. Пьер смотрел на море и думал: «Я трус». Прохладный ветер струился по его щекам и развевал его волосы, он смотрел, как поднимается и опускается море; он с удивлением смотрел на себя и думал: «Трус. Никогда бы не подумал». Законченный трус. Достаточно было одного дня, чтобы он понял свое истинное естество; без угрозы войны он бы никогда ничего о себе не узнал. «К примеру, родись я в 1860 году». Он бы прогуливался по жизни со спокойной уверенностью; он бы сурово осуждал трусость других, и ничто, абсолютно ничто не открыло бы ему его истинной природы. Не повезло. Один день, один-единственный день: теперь он знал о себе все и был одинок. Автомобили, поезда, пароходы бороздили эту светлую и гулкую ночь, все стекались к Парижу, уносили таких же молодых людей, как он, они не спали, наклонялись над релингами или прижимали нос к темным стеклам. «Это несправедливо, — подумал он. — Тысячи людей, может быть, миллионы, жили в счастливые времена, они так и не узнали подлинной своей цены: им было даровано счастье сомнения. Быть может, Альфред де Виньи был трусом. Или Мюссе? Или Сент-Бёв? Или Бодлер? Им повезло. Тогда как мне! — прошептал он, топнув ногой. — Она бы никогда не узнала, она бы продолжала смотреть на меня с обожанием, хоть и продержалась бы не дольше других, я бы бросил ее через три месяца.