Мой фюрер, мой фюрер, ты говоришь — и я превращаюсь в камень, я больше не думаю, я больше ничего не хочу, я — только твой голос, я его подожду у выхода, я пропущу его через сердце; прежде всего я являюсь рупором немцев, именно ради немцев я говорил, что не собираюсь оставаться пассивным наблюдателем действий этого безумца из Праги; Филипп думал: я буду мучеником, я не уехал в Швейцарию, и теперь мне остается только быть мучеником, и я клянусь стать им, клянусь, клянусь, клянусь; тихо, шикнул Гомес, слушаем речь марионетки.
— Говорит Парижское радио, не отходите от приемников: через некоторое время мы будем передавать французский перевод первой части речи рейхсканцлера Гитлера.
— Вот видишь! — сказал Жермен Шабо. — Видишь! Не стоило выходить и бегать два часа за «Энтранзижаном». Я же тебе говорил: они всегда так делают.
Мадам Шабо положила вязанье в рабочую корзинку и пододвинула кресло.
— Скоро узнаем, что он сказал. Не нравится мне это. У меня от этого как бы сосет под ложечкой. А у тебя?
— Тоже, — признался Жермен Шабо. Радиоприемник гудел, два-три раза проурчал что-то, и Шабо сжал руку жены.
— Слушай.
Они немного наклонились, прислушиваясь, и по радио запели «Кукарачу».
— Ты уверен, что это Парижское радио? — спросила мадам Шабо.
— Уверен.
— Значит, передают музыку, чтобы мы запаслись терпением.
Голос пропел три куплета, затем пластинка остановилась.
— Ну вот, — сказал Шабо.
Послышалось легкое потрескивание, и гавайский оркестр заиграл «Ноnеу Мооn»[50].
Нужно быть повсюду. Он грустно посмотрел на кончик сигары: повсюду, иначе ты одурачен. «Я одурачен. Я — солдат, я ухожу на войну. Вот что нужно видеть: войну и солдата. Кончик сигары, белые виллы на берегу моря, монотонное скольжение вагонов по рельсам и этот слишком знакомый пассажир, Фес, Марракеш, Мадрид, Перуджа, Сиенна, Рим, Прага, Лондон, который в тысячный раз курит в коридоре вагона третьего класса. Нет войны, нет солдата: нужно быть повсюду, нужно видеть себя повсюду, из Берлина, как трехмиллионную часть французской армии, глазами Гомеса, как одного из этих сучьих французов, которых пинками гонят воевать, глазами Одетты. Нужно видеть себя глазами войны. Но где глаза войны? Я здесь, у меня перед глазами скользят большие светлые равнины, я ясновидящий, я вижу, и однако я ориентируюсь на ощупь, вслепую, и каждое мое движение зажигает лампочку или включает звонок в мирах, которых я не вижу». Зезетта закрыла ставни, но свет уходящего дня все равно проникал сквозь щели, она чувствовала себя усталой и мертвой, она бросила комбинацию на стул и голой скользнула в постель, я всегда так хорошо сплю, когда у меня горе; но когда она очутилась в постели, вот в этой кровати Момо ласкал ее позавчера, как только она забывалась, он ложился на нее, он давил на нее, а если она открывала глаза, его здесь не было, он спал там, в казарме, и потом, еще это чертово радио, которое горланило на чужом языке; это работал приемник Хайнеманнов, немцев-беженцев со второго этажа, хриплый гадючий голос, который выматывает нервы, значит, это не закончится, значит, это не скоро закончится! Матье позавидовал Гомесу, а потом подумал: Гомес видит не больше меня, он бьется против невидимок — и он перестал завидовать ему. Что он видит: стены, телефон на столе, лицо своего адъютанта. Он воюет, но он не видит войну. Что касается войны, то воюем мы все: я поднимаю руку, затягиваюсь сигарой — и я воюю; Сара проклинает безумие людей, сжимает в объятиях Пабло — она воюет. Одетта воюет, когда заворачивает сандвичи с ветчиной в бумагу. Война берет все, собирает все, она не упускает ничего, ни одной мысли, ни одного жеста, и никто не может ее увидеть, даже Гитлер. Никто. Он повторил: «Никто», и вдруг он ее смутно увидел. Это было странное, подлинно немыслимое тело.
— Говорит Парижское радио, не отходите от приемников: через несколько минут мы будем передавать французский перевод первой части речи рейхсканцлера Гитлера.
Они не пошевелились. Они краем глаза смотрели друг на друга, и когда Рина Кетти запела «Я буду ждать», они улыбнулись друг другу. В конце первого куплета мадам Шабо расхохоталась.
— «Я буду ждать»! — сказала она. — Хорошо найдено! Они смеются над нами.
Огромное тело, планета, в пространстве ста миллионов измерений: существа трех измерений не могут этого даже себе представить.
— Хорошо найдено! Они смеются над нами.
Огромное тело, планета, в пространстве ста миллионов измерений: существа трех измерений не могут этого даже себе представить. И однако каждое измерение было самостоятельным сознанием. Если попытаться посмотреть на планету прямо, она рассыплется на крошки, останутся только сознания. Сто миллионов свободных сознаний, каждое из которых видело стены, кончик горящей сигары, знакомые лица и строило свою судьбу под собственную ответственность. И однако, если ты был одним из этих сознаний, то замечал по неуловимым касаниям, по незаметным изменениям, что ты солидарен с гигантской и невидимой колонией полипов. Война: каждый свободен, и однако ставки сделаны. Она здесь, она повсюду, это совокупность всех моих мыслей, всех слов Гитлера, всех действий Гомеса: но никого нет, чтобы подвести итог. Она существует только для Бога. Но Бога нет. А война все равно существует.