Брюне встал. Мадам Самбулье посмотрела на него. Он ей немного нравился; должно быть, он хорош в постели — любит глухо, мирно, с крестьянской медлительностью.
— Вы не останетесь? — спросила она. — Мы бы вместе поужинали.
Она показала на радиоприемник и добавила:
— В качестве пищеварительного средства предлагаю вам речь Гитлера.
— У меня в семь часов встреча, — сказал Брюне. — И потом, откровенно говоря, мне плевать на речь Гитлера.
Мадам Самбулье непонимающе посмотрела на него.
— Если капиталистическая Германия хочет выжить, — пояснил Брюне, — ей нужны все европейские рынки; значит, ей следует силой устранить всех промышленно развитых конкурентов. Германия должна воевать, — с силой добавил он, — и она должна проиграть. Если бы Гитлера убили в 1914 году, мы сегодня были бы в том же положении.
— Значит, — сдавленным голосом спросила мадам Самбулье, — это чешское дело — не блеф?
— В мыслях Гитлера это, может быть, и блеф, — ответил Брюне. — Но мысли Гитлера не имеют никакого значения.
— Он, может, и не решится на войну, — подтвердил Бирненшатц. — Если он захочет, то может помешать ей. Все козыри в его руках: Англия не хочет войны, Америка слишком далеко, Польша следует за ним; если бы он захотел, то стал бы завтра хозяином мира без единого выстрела. Чехи приняли англо-французский план; ему лишь остается тоже принять его.
Чехи приняли англо-французский план; ему лишь остается тоже принять его. Если бы он дал это доказательство умеренности…
— Он уже не может отступить, — продолжал Брюне. — Позади него вся Германия, и она его подталкивает.
— Но мы-то можем отступить, — сказала мадам Самбулье.
Брюне посмотрел на нее и засмеялся.
— Действительно! — согласился он. — Вы же пацифистка. Нэ перевернул коробочку, и домино выпало на стол.
— Ай! Ай! — сказал он. — Я боюсь умеренности Гитлера. — Вы отдаете себе отчет в том, как это поднимет его престиж?
Он наклонился к Бирненшатцу и зашептал ему в ухо. Бирненшатц в раздражении отодвинулся: Нэ не мог сказать трех слов, чтобы не зашептать с заговорщицким видом, размахивая руками.
— Если он примет англо-французский план, через три месяца Дорио будет у власти.
— Дорио?… — удивился Бирненшатц, пожимая плечами.
— Дорио или кто-то другой.
— А дальше что?
— А мы? — спросил Нэ, снова понижая голос. Бирненшатц смотрел на его большой страдальческий рот и почувствовал, как от гнева горят его уши.
— Все лучше, чем война, — сухо сказал он.
— Дайте письмо, малышка отнесет его на почту.
Он положил конверт на стол между кастрюлей и оловянным блюдом: Мадемуазель Ивиш Сергин, 12, улица Ме-жиссери, Лаон, Одетта бросила взгляд на адрес, но промолчала; она заканчивала обертывать шпагатом большой сверток.
— Вот-вот! — сказала она. — Еще минута! Сейчас закончу, не сердитесь.
Кухня была белой и чистой, как процедурный кабинет. Она пахла смолой и морем.
— Я положила два куриных крылышка, — сказала Одетта, — и немного студня, ведь вы его любите, а еще — несколько ломтиков пеклеванного хлеба и сандвичи с ветчиной. В термосе — вино. Термос оставьте себе, он вам там пригодится.
Он пытался поймать ее взгляд, но она, опустив глаза, смотрела на сверток и казалась очень озабоченной. Она подбежала к буфету, отрезала большой кусок шпагата и бегом вернулась к свертку.
— Он и так уже хорошо завязан, — сказал Матье.
Маленькая служанка засмеялась, но Одетта не ответила. Она прикусила шпагат, удержала его, подобрав губы, и быстро перевернула сверток на другую сторону. Запах смолы вдруг заполнил ноздри Матье, и в первый раз с позавчерашнего дня ему показалось, что вокруг есть нечто, о чем он сможет пожалеть. Тишина этого дня в кухне, спокойные хозяйственные работы, смягченное шторой солнце, пылинками скользящее сквозь квадраты окна, а за всем этим, может быть, его детство, определенный образ жизни, спокойной и заполненной делами, от которого он отказался раз и навсегда.
— Прижмите здесь пальцем, — сказала Одетта.
Он подошел, склонился над ее затылком, прижал пальцем шпагат. Он хотел бы сказать ей какие-то нежные слова, но тон Одетты не располагал к нежности. Она подняла на него глаза:
— Хотите крутых яиц? Вы их положите в карман. Она была похожа на молодую девушку. Он не жалел о ней. Может, потому, что она была жена Жака. Он подумал, что быстро забудет это скромное лицо. Но ему хотелось, чтобы его отъезд причинил бы ей немного боли.
— Нет, — ответил он, — благодарю вас. Не нужно крутых яиц.
Она положила сверток ему в руки.
— Вот, — сказала она. — Красивый сверток. Он сказал ей:
— Вы проводите меня на вокзал? Она покачала головой:
— Не я. Вас проводит Жак. Думаю, что он предпочитает остаться с вами наедине до конца.
— Тогда прощайте, — сказал он.
— Вы будете мне писать?
— Мне будет стыдно: я пишу типичные письма школьницы, с орфографическими ошибками. Но я вам буду посылать посылки.
— Я предпочел бы, чтобы вы писали, — настаивал он.
— Что ж, тогда время от времени вы найдете записку между банкой сардин и куском мыла.
Он протянул ей руку, и она ее быстро пожала. Ладонь ее была сухой и пылающей. Он смутно подумал: «Жалко». Длинные пальцы скользили в его пальцах, как горячий песок. Он улыбнулся и вышел из кухни. Жак стоял в гостиной на коленях перед радиоприемником, крутя ручки. Матье прошел мимо двери и медленно поднялся по лестнице. Он не слишком досадовал, что уезжает. Когда он подходил к своей комнате, то услышал позади легкий шум и обернулся: это была Одетта. Она стояла на последней ступеньке, была бледна и глядела на него.