Отсрочка

— Послушай меня, Рене, ты не поступишь, как эти идиоты.

— Нет, — тихим голосом согласился Рене. — Нет, нет.

— Послушай меня, — снова начала она. — Ты не будешь слишком усердствовать.

Когда она была убеждена, ее голос звучал особенно звонко.

— Что это тебе даст? Иди, раз уж нельзя иначе, но попав туда, ничем не отличайся. Ни в хорошем смысле, ни в плохом: это одно и то же. И каждый раз, когда сможешь лечь, ложись.

— Да, да, — сказал он.

Она крепко держала его за плечи; она смотрела на него проникновенно, но без восхищения; она продолжала свою мысль.

— Я же тебя знаю, Рене, ты — маленький бахвал и сделаешь что угодно, лишь бы о тебе говорили. Но я тебя предупреждаю, если вернешься с благодарностью в приказе, я с тобой перестану разговаривать, потому что это слишком глупо. И если вернешься с одной ногой короче другой или с изуродованным лицом, не рассчитывай, что я тебя буду жалеть, и не рассказывай мне, что это произошло случайно; минимум осторожности — и такого можно прекрасно избежать.

— Да, — сказал он, — да.

Он думал, что она права, но этого нельзя было говорить. И даже думать. Это должно происходить само собой, без слов, в силу обстоятельств, чтобы потом не в чем было себя упрекнуть. Фуражки, много фуражек, фуражки, как утром в понедельник, как по рабочим дням, как на стройках, как на субботних митингах, Морис чувствовал себя своим в самой гуще толпы. Прилив раскачивал поднятые кулаки, медленно нес их с внезапными остановками, колебаниями, новыми толчками к трехцветным флагам, товарищи, товарищи, майские кулаки, цветущие кулаки текут к Тарту, к красным трибунам на лужайке Гарша, меня зовут Зезетта, и соколы поют, поют о прекрасном месяце мае, о пробуждении планеты. Пахло бархатом и вином, Морис был повсюду, он размножился, он пах бархатом, он пах вином, он тер рукавом о шершавую ткань пиджака, маленький кучерявый человек рюкзаком толкал его в поясницу, глухой топот тысяч ног поднимался вверх, к животу. В небе над его головой гудело, он поднял голову, увидел самолет, затем его взгляд опустился, и он увидел под собой запрокинутые лица, отражение его лица, он им улыбнулся. Два светлых озерка на обветренной коже, курчавые волосы, шрам на лице, он улыбнулся. Он улыбнулся и очкарику, у которого был такой прилежный вид, он улыбнулся худому и бледному бородачу, который хмурился, поджимая губы. Все это кричало в его уши, кричало и смеялось, серьезно, Жожо, это ты, понадобилась война, чтобы мы встретились; было воскресенье. Когда заводы закрыты, когда мужчины вместе и ждут с праздными руками на вокзалах, с мешком за спиной, под железной судьбой, тогда воскресенье, и не имеет такого уж значения, отправляешься ли на войну или в лес Фонтенбло. Даниель, стоя у скамеечки для молитв, вдыхал спокойный запах погреба и ладана, смотрел на эти непокрытые головы под фиолетовым светом, он один стоял среди коленопреклоненных людей, Морис, окруженный стоящими мужчинами, мужчинами без женщин, в лихорадочном запахе вина, угля, табака, смотрел на фуражки под утренним светом и думал: «Это воскресенье». Пьер спал. Матье нажал на тюбик, и червячок розовой пасты вышел шипя, разорвался, упал на щетину щетки. Маленький паренек, смеясь, толкнул Мориса: «Эй, Симон! Симон!» И Симон обернулся, у него были красные глаза, он смеялся, он сказал: «Смотри-ка! Самое время спеть «Мрачное воскресенье»»[36]. Морис засмеялся, он повторил: «Мрачное воскресенье!», и красивый молодой человек улыбнулся ему в ответ, с ним была женщина, не слишком светская, но недурно одетая; она цеплялась за его руку и умоляюще смотрела на него, но он на нее не смотрел, если б он на нее посмотрел, они бы сосредоточились друг на друге, они бы составили одно целое. Одинокая пара. Он смеялся, он смотрел на Мориса, женщина не в счет, Зезетта не в счет, она дышит, от нее сильно пахнет, она совсем мягкая подо мной, любимый, войди в меня, было еще немного от ночи, как пот между его телом и рубашкой, немного копоти, немного тревоги, пресной и нежной, но он смеялся на открытом воздухе, женщины были лишними; пришла война, война, революция, победа. Мы оставим себе наши винтовки. Все они: кучерявый, бородач, очкарик, высокий молодой человек вернутся со своими винтовками, распевая «Интернационал», и наступит воскресенье. Воскресенье навсегда. Он поднял кулак.

— Он поднимает кулак. Это умно. Морис обернулся с поднятым кулаком.

— Что-что? — спросил он. Это был бородач.

— Вы хотите умереть за Судеты?

— Заткнись! — рявкнул Морис.

Бородач, поколебавшись, зло взглянул на него, казалось, он пытался что-то вспомнить. И вдруг закричал:

— Долой войну!

Морис отступил на шаг назад, и его рюкзак толкнулся в чью-то спину.

— Ты заткнешь глотку?! — крикнул он.

— Долой войну! — снова закричал бородач.

— Ты заткнешь глотку?! — крикнул он.

— Долой войну! — снова закричал бородач. — Долой войну!

Его руки начали дрожать, глаза закатились, он не мог остановиться. Морис смотрел на него с печальным недоумением, без гнева, на мгновенье он подумал: не двинуть ли его по физиономии, только чтобы заставить его замолчать, толкают же детей, когда у них икота; но он еще чувствовал слабое тело, которого коснулись его руки, оснований для гордости не было: недавно он ударил мальчишку; много воды утечет, прежде чем я снова это сделаю. Он сунул руки в карманы.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139