— Тогда Европа будет фашизирована, — с легкостью сказал Гомес. — А это неплохая подготовка к коммунизму.
— Что станет с вами, Гомес?
— Думаю, что полицейские убьют меня в меблирашках, или же я отправлюсь бедствовать в Америку. Какая разница? Я буду жить.
Матье с любопытством посмотрел на Гомеса.
Какая разница? Я буду жить.
Матье с любопытством посмотрел на Гомеса.
— И вы ни о чем не жалеете? — спросил он.
— Абсолютно.
— Даже о живописи?
— Даже о живописи.
Матье грустно покачал головой. Ему нравились картины Гомеса.
— Вы писали красивые картины, — сказал он.
— Я никогда больше не смогу рисовать.
— Почему?
— Не знаю. Физически. Я потерял терпение; это мне будет казаться скучным.
— Но на войне тоже нужно быть терпеливым.
— Это совсем другое терпение.
Они замолчали. Метрдотель принес на оловянном блюде блинчики, полил их ромом и кальвадосом, затем поднес к блюду зажженную спичку. Призрачный радужный огонек на мгновение закачался в воздухе.
— Гомес! — вдруг сказал Матье. — Вы сильный; вы знаете, за что сражаетесь.
— Вы хотите сказать, что вы этого не знаете?
— Да. Хотя думаю, что знаю. Но я думаю не о себе. Есть люди, у которых ничего, кроме собственной жизни нет, Гомес. И никто ничего для них не делает. Никто. Никакое правительство, никакой режим. Если фашизм заменит во Франции республику, они этого даже не заметят. Возьмите пастуха из Севенн — вы думаете, он знает, за что сражается?
— У нас именно пастухи самые ярые, — сказал Гомес.
— За что они сражаются?
— Кто за что. Я знал одного — так он сражался, чтобы научиться читать.
— Во Франции все умеют читать, — сказал Матье. — Если я встречу в своем полку пастуха из Севенн и если увижу, что он умирает рядом со мной, чтобы сохранить для меня республику и гражданские свободы, клянусь, я не буду этим гордиться. Гомес! Разве вам не бывает стыдно, что эти люди умирают за вас?
— Это меня не смущает, — ответил Гомес. — Я рискую жизнью не меньше их.
— Генералы умирают в своих постелях.
— Я не всегда был генералом.
— Все равно это не одно и то же.
— Я их не жалею, — сказал Гомес. — У меня нет к ним жалости. — Он протянул руку над скатертью и схватил Матье за локоть. — Матье, — добавил он тихо и медленно, — война — это прекрасно.
Его лицо пылало. Матье попытался высвободиться, но Гомес с силой сжал его локоть и продолжал:
— Я люблю войну.
Говорить больше было нечего. Матье смущенно засмеялся, и Гомес отпустил его руку.
— Вы произвели большое впечатление на нашу соседку, — заметил Матье.
Гомес сквозь красивые ресницы бросил взгляд налево.
— Да? — сказал он. — Что ж, будем ковать железо, пока горячо. Здесь танцуют?
— Ну да.
Гомес встал, застегивая пиджак. Он направился к актрисе, и Матье увидел, как он склонился над ней. Она от-бросила назад голову и, смеясь, посмотрела на него, затем они отошли чуть в сторону и начали танцевать. Филипп тоже танцевал; от его партнерши совсем не пахло негритянкой, она, должно быть, была с Мартиники. Филипп думал: «Мартиниканка», а на язык пришло слово «Малабарка»[47]. Он прошептал:
— Моя прекрасная малабарка. Она ответила:
— Вы прекрасно танцуете.
В ее голосе слышалась музыка флейты, это было по-своему приятно.
— А вы прекрасно говорите по-французски, — сказал он.
Она возмущенно посмотрела на него:
— Я родилась во Франции!
— Это ничего не значит, — сказал он. — Вы все равно хорошо говорите по-французски.
Он подумал: «Я пьян» и засмеялся. Она беззлобно сказала ему:
— Вы совсем пьяны.
— Ага, — согласился он.
Он больше не чувствовал усталости; он был готов танцевать до утра; но он решил переспать с негритянкой, это было важнее. То, что было особенно отрадно в опьянении, так это власть над предметами, которую оно давало. Не было необходимости трогать их: просто взгляд — и ты ими владеешь; он владел этим лбом, этими черными волосами; он ласкал свои глаза этим гладким лицом. Дальше все становилось туманным; был толстый господин — он пил шампанское, а потом люди, которые сгрудились все разом и которых он едва различал. Танец закончился; они направились к столику.
— Вы хорошо танцуете, — сказала она. — У такого красавчика, как вы, наверняка было много женщин.
— Я девственник, — ответил Филипп.
— Врунишка! Он поднял руку:
— Клянусь вам, я девственник. Клянусь жизнью матери.
— Да? — разочарованно протянула она. — Значит, женщины вас не интересуют?
— Не знаю, — ответил он. — Посмотрим.
Он посмотрел на нее, он владел ею глазами, потом скорчил рожу и сказал:
— Я рассчитываю на тебя.
Она выдохнула ему в лицо дым от сигареты:
— Что ж, увидишь, на что я способна.
Он взял ее за волосы и притянул к себе; вблизи она, все же слегка пахла салом. Он легко поцеловал ее в губы. Она сказала:
— Девственник. Кажется, у меня крупный выигрыш!
— Выигрыш? — удивился он. — Бывает только проигрыш.
Он ее совсем не желал. Но он был доволен, потому что она была красива и не смущала его. Ему стало легко-легко, и он подумал: «Я умею говорить с женщинами». Он отпустил ее, она выпрямилась; чемоданчик Филиппа упал на пол.
— Осторожно! — сказал он. — Ты что, пьяна? Она подняла чемоданчик:
— Что там?
— Тш! Не трогай: это дипломатический чемоданчик.