Небо было облачным; местами поблескивали звезды; с моря дул ветер. Некоторое время в голове Бориса был туман, а затем он подумал: «Моя война», и сам этому удивился, так как не имел привычки долго думать об одном и том же. «Вот уж натерплюсь страху! — подумал он. — Вот уж буду дрейфить! Это точно!», и он засмеялся при мысли об этом позорище, об этом гигантском сраме. Но через несколько шагов он перестал смеяться — его охватило внезапное беспокойство: не нужно слишком бояться. Пусть он умрет молодым, но это не повод, чтобы самому портить свою жизнь и пускаться во все тяжкие.
С самого рождения его обрекли, но ему оставили шанс, его война была скорее призванием, чем судьбой. Конечно, он бы мог пожелать себе другую судьбу: великого философа, например, или ловеласа, или великого финансиста. Но призвание не выбирают: или оно удается, или его упускают, вот и все; самое дрянное в его положении это то, что ничего нельзя начать сызнова. Бывает жизнь, похожая на экзамен на степень бакалавра: нужно выполнить множество письменных работ, и если промахнешься на физике, можно наверстать в естественных науках или в филологии. Его жизнь напоминала, скорее, диплом по всеобщей философии, где все решает один экзамен; это ужасно смущает. Но как бы то ни было, именно на этом экзамене он должен преуспеть, а не на каком-то другом, и у него будут трудности. Нужно вести себя подобающим образом, но этого недостаточно. Нужно еще обустроиться на войне, найти в ней свою нишу и постараться извлекать пользу из любых обстоятельств. Нужно убедить себя, что с определенной точки зрения все равноценно: атака на Аргоне стоит прогулки в гондоле, сок, который рано утром пьешь в траншеях, стоит кофе на испанских вокзалах на заре. И потом, есть товарищи, жизнь на свежем воздухе, посылки и особенно зрелища: бомбежка, должно быть, впечатляет. Только не нужно бояться. «Если я испугаюсь, то пущу свою жизнь на ветер, это будет глупо. Нет, я не буду бояться», — твердо решил он.
Огни казино отвлекли его от мечтаний, звуки музыки лились через открытые окна, черный автомобиль тихо замер у подъезда. «Еще один год», — раздраженно подумал он.
Было за полночь, Шпортпаласт был темен и пуст, кругом перевернутые стулья, раздавленные окурки сигар, господин Чемберлен говорил по радио, Матье бродил по перрону Вье-Пор, думая: «Это болезнь, именно болезнь, она свалилась на меня случайно, она меня не касается, нужно принимать ее со стоицизмом, как подагру или зубную боль». Господин Чемберлен сказал:
«Я надеюсь, что рейхсканцлер не отвергнет это предложение, составленное в том же духе дружбы, в котором я был принят в Германии, и, в случае его принятия, Германия осуществит свое желание объединиться с Судетами, не пролив ни капли крови ни в одной точке Европы».
Он сделал движение рукой, показывая, что он закончил, и отошел от микрофона. Зезетта не могла уснуть, она стояла у окна и смотрела на звезды над крышами, Жермен Шабо спустил брюки в туалете. Борис ждал Лолу в холле казино; повсюду в воздухе, почти никем не услышанный, тщился распуститься темный цветок «If the moon turns green»[52], выращиваемый джазом отеля «Астория» и транслируемый Давентри.
ВТОРНИК, 27 СЕНТЯБРЯ
Двадцать два часа тридцать минут. «Месье Деларю! — удивилась консьержка. — Вот так сюрприз! Я вас ждала только через неделю».
Матье ей улыбнулся. Он предпочел бы пройти незамеченным, но нужно было попросить ключи.
— Вы-то по крайней мере не мобилизованы?
— Я? — переспросил Матье. — Нет.
— Ага, — сказала она. — Тем лучше! Тем лучше! Такое всегда приходит слишком рано. Ох уж эти события! Столько всего произошло после вашего отъезда. Вы думаете, это война?
— Не знаю, мадам Гарине, — ответил Матье. — Он живо добавил: — Есть какая-нибудь почта?
— Да, я вам все туда отправила. Еще вчера я отправила какую-то повестку в Жуан-ле-Пэн; если бы вы меня только предупредили, что возвращаетесь. Да! Сегодня утром пришло для вас еще вот это.
Она протянула ему длинный черный конверт; Матье узнал почерк Даниеля. Он взял письмо и положил его, не распечатав, в карман.
— Вам ключи? — спросила консьержка. — Эх! Как досадно, что вы не смогли предупредить о своем приезде: я бы успела прибрать.
А сейчас… Даже ставни не открыты.
— Пустяки, — сказал Матье, беря ключи. — Пустяки. Всего доброго, мадам Гарине.
Дом был еще пуст. Снаружи Матье уже заметил, что все ставни закрыты. С лестницы на лето убрали ковер. Он медленно прошел мимо квартиры на втором этаже. Раньше там кричали дети, и Матье часто вертелся в постели, просыпаясь от воплей очередного младенца. Теперь комнаты за закрытыми ставнями были темны и пусты. Каникулы. Но в глубине души он думал: «Война». Это была война, эти ошеломленные каникулы, укороченные для одних, продленные для других. На третьем этаже жила содержанка: аромат ее духов нередко просачивался под дверь и распространялся по лестничной площадке. Сейчас она, должно быть, в Биаррице, в большом отеле, изнуренном жарой и беспорядком в делах. Он дошел до четвертого этажа и повернул в скважине ключ. Под ним, над ним — камни, ночь, тишина. Он вошел в темноту, в темноту положил чемодан и плащ: прихожая пахла пылью. Он стоял неподвижно, опустив руки, погребенный в темноте, потом вдруг повернул выключатель и одну за другой прошел комнаты квартиры, оставляя двери открытыми; он зажег свет в кабинете, в кухне, в туалете, в спальне. Все лампы сверкали, непрерывный поток света циркулировал между комнатами. Он остановился возле кровати.