— Ах! Вот это! Вот это Чехословакия…
Все ей показалось тщетным, и она зарыдала.
— Ивиш! — сказал Матье.
Она внезапно очутилась на диване; она полулежала, а Матье обнимал ее. Сначала она напряглась: «Я не хочу его жалости, я смешна», но через несколько минут она расслабилась, не было больше ни войны, ни Чехословакии, ни Матье; только эти мягкие и горячие руки на ее плечах.
— Вы сегодня ночью спали? — спросил он.
— Нет… — сквозь рыдания ответила она.
— Бедная маленькая Ивиш! Подождите.
Он встал и вышел; она слышала, как он расхаживает по соседней комнате. Когда он вернулся, он снова обрел тот наивный и безмятежный вид, который ей так нравился.
— Я там постелил чистые простыни, — сказал он, садясь рядом с ней. — Постель готова, вы сможете лечь, как только я уйду.
Она посмотрела на него:
— Я… разве я вас не провожу на вокзал?
— Я считал, что вы не любите прощанья на перроне.
— Да, — примирительно сказала она, — но ради такого случая…
Но он покачал головой:
— Я предпочитаю уйти один. И потом, вам нужно поспать.
— Ах! — вздохнула она. — Ах! Ладно.
Она подумала: «Как я была глупа!» Она вдруг похолодела и оцепенела. Она энергично затрясла головой, вытерла глаза и улыбнулась.
— Вы правы, я слишком взвинчена. Это усталость: я буду отдыхать.
Он взял ее за руку и поднял:
— А теперь я введу вас в права собственника. В спальне он остановился у шкафа.
— Здесь — шесть пар простыней, наволочки и одеяла. Где-то есть еще и перина, но я не помню, куда я ее положил, консьержка вам скажет.
Он открыл шкаф и посмотрел на стопки белого белья. Он засмеялся, у него был недобрый вид.
— Что случилось? — вежливо спросила Ивиш.
— Все это было моим. Забавно. Он повернулся к ней.
— Я вам также покажу кладовую. Пошли.
Они вошли в кухню, и он показал ей на стенной шкаф.
— Это здесь. Остается растительное масло, соль и перец, и еще вот банки с консервами. — Он поднимал одну за другой цилиндрические банки на уровень глаз и крутил их перед лампой. — Это семга, это рагу, вот три банки кислой капусты. Вы поставите это на водяную баню… — Он остановился, снова зло засмеялся. Но ничего не добавил, посмотрел на банку зеленого горошка мертвыми глазами и поставил ее в шкаф.
— Осторожно с газом, Ивиш. Каждый вечер перед сном нужно опускать рукоятку счетчика.
Они вернулись в кабинет.
— Кстати, — сказал он, — уходя, я предупрежу консьержку, что я вам оставляю квартиру.
Завтра она пришлет вам мадам Кит — она здесь делает уборку. Она приятная.
— Кит, — удивилась Ивиш, — какое смешное имя. Она засмеялась, и Матье улыбнулся.
— Жак вернется не раньше начала октября, — продолжал он. — Мне нужно даль вам немного денег, чтобы вы могли его дождаться.
У него в бумажнике была тысяча франков и две купюры по сто франков. Он взял тысячефранковую купюру и отдал ей.
— Большое спасибо, — сказала Ивиш. Она взяла ее и зажала в руке.
— В случае чего, зовите Жака. Я напишу ему, что поручаю ему вас.
— Спасибо, — повторяла Ивиш. — Спасибо. Спасибо.
— Вы знаете его адрес?
— Да, да. Спасибо.
— До свиданья. — Он подошел к ней. — До свиданья, дорогая Ивиш. Как только у меня будет адрес, я вам напишу.
Он взял ее за плечи и привлек к себе.
— Моя дорогая маленькая Ивиш.
Она послушно подставила ему лоб, и он поцеловал ее. Затем он пожал ей руку и вышел. Она услышала, как в прихожей хлопнула дверь; тогда она разгладила тысячефранковую купюру, рассмотрела виньетки, а потом разорвала банкнот на восемь кусочков и бросила их на ковер.
Старый рыжебородый солдат колониальных войск, положив руку на плечо рекрута, другой показывал ему на африканский берег. «Вербуйтесь и перевербовывайтесь в колониальную армию». У молодого рекрута был абсолютно дурацкий вид. Очевидно, нужно будет пройти и через это: полгода у Бориса будет вид олуха. Положим, три месяца: год войны считается за два. «Мне обстригут чуб, — подумал он, стиснув зубы. — Сволочи!» Никогда еще он не чувствовал в себе такой ненависти к войне и военным. Он прошел мимо неподвижного часового в постовой будке. Он исподтишка бросил на него взгляд, и вдруг мужество ему изменило. «Дерьмо!» — подумал он. Но он решился, он весь был охвачен злой решимостью, тем не менее, в казарму он вошел на ватных ногах. Небо сияло, совсем легкий ветерок доносил до этих удаленных предместий запах моря. «Какая жалость, — подумал Борис, — какая жалость, что такая хорошая погода». У двери комиссариата прохаживался полицейский. Филипп смотрел на него; ему стало очень одиноко и холодно; щека и верхняя губа болели. Это будет мученичество без славы. Без славы и без радости: камера, и потом, однажды утром, виселица в глубине Венсеннской башни; никто этого не узнает: они все его отвергли.
— Где комиссар полиции? — спросил он. Полицейский посмотрел на него:
— На втором этаже.
Я буду своим собственным свидетелем, я держу ответ только перед собой.
— Где бюро по добровольному вступлению на военную службу?
Два солдата переглянулись, и Борис почувствовал, как вспыхнули его щеки: «Хорошая у меня физиономия», — подумал он.
— Дом в глубине двора, первая дверь налево.
Борис сделал небрежное приветствие двумя пальцами и твердым шагом пересек двор; но он думал: «У меня идиотский вид», и его это сильно удручало. «Они, должно быть, потешаются, — подумал он. — Явился сюда голубчик сам собой, без принуждения — то-то для них потеха». Филипп стоял при полном свете, смотрел в глаза маленькому господину с орденами, с квадратной челюстью и думал о Раскольникове[60].