— В Марселе, это вокзал Сен-Шарль, приехали: все выходят.
— Хорошо, — сказал Матье, — хорошо, хорошо.
Он снял с крючка свой плащ и взял чемодан. Он двигался так, словно еще спал. «Гитлер, должно быть, уже закончил речь», — удовлетворенно подумал он.
— Я видел, как тогда, в четырнадцатом году, уходили на войну, — говорил северянин. — Мне тогда было десять лет. Тогда все было по-другому.
— Они хотели идти на войну?
— Ха! Не то слово! Все сверкало! Все пело! Все плясало!
— Да они просто ничего не понимали, — сказал марселец.
— Конечно.
— Зато мы все понимаем, — отозвался Борис. Наступило молчание. Северянин смотрел прямо перед собой. Он продолжал:
— Я видел фрицев вблизи. Четыре года мы были оккупированы. Чего только мы не натерпелись! Деревня была стерта с лица земли, мы целыми неделями прятались в карьерах. Как подумаю, что это снова придется пережить…
Он добавил:
— Но это не значит, что я не поступлю, как другие.
— Что касается меня, — улыбаясь, сказал хозяин, — то я боюсь смерти. С самых малых лет. Но в последнее время я нашел себе оправдание, я решил так: «Что противно, так это умереть. Хоть от испанки, хоть от взрыва снаряда…»
Борис бессмысленно смеялся: они ему нравились; он подумал: «Я больше люблю мужчин, чем женщин». В войне было хорошо то, что она происходила среди мужчин. Три года, а то и пять лет он будет видеть только мужчин. «И я уступлю свою очередь на отпуск семейным».
— Самое главное, — заключил Шомис, — если можешь себе сказать, что жил. Мне тридцать шесть лет, и не всегда было весело. Были взлеты, были падения. Но я жил. Пусть меня хоть разрежут на кусочки, но этого у меня не отнять. — Он повернулся к Борису. — Такому молодому парню, как вы, должно быть, тяжелее.
— Да нет! — живо откликнулся Борис. — Все давно твердят, что скоро война!
Он слегка покраснел и добавил:
— Когда женат, это похуже.
— Да, — вздохнул марселец. — Моя жена мужественная, и потом, у нее есть специальность: она парикмахер. С детьми посложнее: все-таки лучше иметь отца, верно? И все-таки не все же отдают там концы?
— Конечно, нет, — поспешил заверить его Борис. Музыка смолкла. В бар зашла пара. Женщина была рыжая, в зеленом платье, очень длинном и сильно декольтированном. Пара расположилась за столиком в глубине.
— Все-таки, что за дерьмо — война! — подытожил Шарлье.
Пара расположилась за столиком в глубине.
— Все-таки, что за дерьмо — война! — подытожил Шарлье. — Нет на свете ничего хуже.
— Согласен, — поддержал его хозяин.
— Я тоже, — сказал Шомис.
— Итак, — спросил марселец, — сколько я должен? Одна порция за мной.
— А одна за мной, — подхватил Борис.
Они расплатились. Шомис и марселец вышли под руку. Шарлье помешкал, повернулся на каблуках и пошел к столику, прихватив свою рюмку коньяка. Борис остался у стойки, он подумал: «Какие они все-таки симпатичные!» Он был уверен, что и в траншеях все эта тысячи солдат будут такими же милягами. И Борис будет жить среди них, и днем, и ночью, общая работенка найдется. Он подумал: «Пока что мне везет»; он сравнивал себя с бедолагами, своими ровесниками, которые попали под машину или умерли от холеры — тут удача была налицо. К тому же, с ним не поступили по-предательски; речь шла не о внезапной войне, настигающей человека врасплох, как несчастный случай: эта война была объявлена заранее, за шесть или семь лет, и у всех хватило времени ощутить ее приближение. Сам Борис никогда не сомневался, что она в конце концов разразится; он ждал ее, как наследный принц, сызмальства знающий, что он рожден царствовать. Его произвели на свет для этой войны, его воспитали для нее, послали в лицей, в Сорбонну, дали ему образование. Ему говорили, что это нужно для карьеры преподавателя, но это всегда ему казалось подозрительным; теперь он знал, что из него хотели сделать офицера запаса; ничего не пожалели, чтобы он стал красивым покойником[51], совсем свежим и здоровым. «Самое забавное, — подумал он, — это то, что я родился не во Франции, я здесь только натурализовался. Но в конечном счете это было не так уж важно; останься он в России, укройся его семья в Берлине или Будапеште, все было бы приблизительно одинаково: война — это вопрос не национальности, а возраста; молодых немцев, молодых венгров, молодых англичан, молодых греков ждала одна и та же война, одна и та же судьба. В России было сначала поколение революции, затем — пятилетки, теперь — мирового конфликта: каждому свой жребий. В конечном счете, рождаешься для войны или для мира, как рождаешься рабочим или буржуа, делать нечего, не всем везет родиться швейцарцем. «Кто имеет право протестовать, — подумал он, — так это Матье: он уж точно родился для мира; он в самом деле думал, что доживет до старости, у него сложились свои привычки; в его возрасте уже не меняются. Эта война — моя. Она идет ко мне, и я пойду на нее, мы неразлучны; я даже не могу себе представить, кем бы я был, если б она не разразилась». Он подумал о своей жизни, и она уже не казалась ему слишком короткой: «Жизнь не бывает ни короткой, ни долгой. Моя жизнь — это просто жизнь, которая закончится войной». Он даже почувствовал себя облаченным новым достоинством, потому что у него была теперь определенная роль в обществе, а также потому, что он погибнет насильственной смертью, и в этом есть особое смирение. Однако пора было идти за Лолой. Он улыбнулся хозяину и быстро вышел.