— Как только ты отрежешь свои шары! — ответил удаляющийся голос Даррье.
Он радостно засмеялся: Жаннин не любила грубости.
— Скоро меня увезут назад?
Он увидел руку Жаннин, рука порылась в кармане белого халата и извлекла оттуда часы.
— Еще минут пятнадцать. Вам скучно?
— Нет.
Он никогда не скучал. Цветочные горшки не скучают. Когда светит солнце, их выставляют наружу, а потом с наступлением вечера возвращают обратно. У них никогда не спрашивают их мнения, они ничего не должны решать, ничего не должны ждать. Как захватывающе впитывать воздух и свет всеми порами! Небо загремело, как гонг, и он увидел пять маленьких аспидных точек в форме треугольника, поблескивавших меж двух облаков.
Он вытянулся, и у него задвигались большие пальцы ног: звук приходил большими медными слоями, это было приятно и ласкающе, это походило на запах хлороформа, когда усыпляют на большом операционном столе. Жаннин вздохнула, и он исподтишка посмотрел на нее; она подняла голову и казалась встревоженной, определенно, что-то ее беспокоило. «А! Вспомнил: скоро будет война». Он улыбнулся.
— Значит, — сказал он, немного повернув шею, — ходячие решились начать свою войну.
— Напоминаю, — сухо ответила она. — Если вы будете так говорить, я больше не буду вам отвечать.
Он замолчал, у него было много времени, самолет гудел в его ушах, он себя хорошо чувствовал, молчание его не раздражает. Она не могла сопротивляться, ходячие всегда обеспокоены, им нужно говорить, двигаться: наконец, она не выдержала:
— Боюсь, что вы правы: скоро будет война.
Она выглядела, как в операционные дни, — одновременно разнесчастным ребенком и старшей медсестрой. Когда она вошла в самый первый день и сказала ему: «Приподнимитесь, я уберу судно», у нее был именно такой вид. Он потел, чувствовал собственный запах, отвратительный запах кожевенного завода, а она стояла, все понимающая и незнакомая, она протягивала к нему роскошные руки и выглядела именно так, как сегодня.
Он слегка облизнул губы: с тех пор он попортил ей немало крови. Он сказал ей:
— У вас такой взволнованный вид…
— Еще бы!
— А вам-то что до этой войны? Вас это не касается. Она отвернулась и с раздражением похлопала по краю фиксатора. К чему ей расстраиваться из-за войны? Ее профессия — ухаживать за больными.
— А мне плевать на войну, — сказал он.
— Зачем вы притворяетесь злым? — мягко сказала она. — Вы же не хотите, чтобы Францию разгромили.
— Мне это безразлично.
— Месье Шарль! Когда вы такой, вы меня пугаете.
— Я же не виноват, что я нацист, — ухмыльнулся он.
— Нацист! — обескураженно повторила она. — Что это вы на себя наговариваете! Нацист! Они убивают еврее.* и всех, кто с ними не согласен, они их сажают в тюрьму, и священников тоже, они подожгли Рейхстаг, это бандиты. Такое нельзя говорить; такой юноша, как вы, не имеет права говорить, что он нацист, даже в шутку.
Он сохранил на губах понимающую провоцирующую улыбочку. Он не испытывал антипатии к нацистам. Они были мрачными и свирепыми, казалось, они хотят все уничтожить: посмотрим, до каких пределов они дойдут, увидим. У него появилась забавная мысль:
— Если будет война, все станут горизонтальными.
— И он доволен! — возмутилась Жаннин. — Что еще взбредет ему на ум?
Он сказал:
— Стоячие устали стоять, они лягут плашмя в ямы. Я на спине, они на животе: все станут горизонтальными.
Уже много времени они склонялись над ним, мыли, чистили, обтирали ловкими руками, а он оставался неподвижным под этими руками, он смотрел на их лица, начиная с подбородка, на запекшиеся ноздри над выступом губ, на черную линию ресниц чуть выше. «Теперь их очередь лечь». Жаннин не реагировала: она была не так оживлена, как обычно. Она мягко положила руку ему на плечо.
— Злюка! — сказала она. — Злюка, злюка, злюка! Это был миг примирения. Он сказал:
— Что сегодня вечером дадут лопать?
— Рисовый суп и картофельное торе, а потом — вы будете довольны — налима.
— А на десерт? Сливы?
— Не знаю.
— Наверное, сливы, — сказал он. — Вчера был абрикосовый компот.
Оставалось еще пять минут; он вытянулся и надулся, чтобы еще больше ими насладиться, он посмотрел на свой кусочек мира, отраженный в его третьем глазу, в зеркальце.
— Наверное, сливы, — сказал он. — Вчера был абрикосовый компот.
Оставалось еще пять минут; он вытянулся и надулся, чтобы еще больше ими насладиться, он посмотрел на свой кусочек мира, отраженный в его третьем глазу, в зеркальце. Пыльный и неподвижный глаз с коричневыми трещинами: он немного искажал движения, и это было забавно, они становились одеревенелыми и механическими, как в довоенных фильмах. Вот в нем проскользнула женщина в черном, лежащая на фиксаторе, проскользнула и исчезла мальчик толкал коляску. — . — Кто это? — спросил он у Жаннин.
— Я ее не знаю, — сказала Жаннин. — Кажется, она с виллы «Монрепо», вы ее знаете, тот большой рыжеватый дом на берегу моря.
— Это там оперировали Андре? — Да.
Он глубоко вздохнул. Свежее, шелковистое солнце текло ему в рот, в ноздри, в глаза. А что здесь делает этот солдат? Зачем ему дышать воздухом, предназначенным для больных? В зеркальце прошел солдат, негнущийся, как изображение в волшебном фонаре, вид у него был озабоченный, Шарль приподнялся на локте и с любопытством проследил за ним взглядом: «Он ходит, ощущает свои ноги и бедра, все его тело давит на ступни». Солдат остановился и стал разговаривать с медсестрой. «А, это кто-то здешний», — с облегчением подумал Шарль. Солдат говорил серьезно, покачивая головой и не меняя печального выражения лица. «Он умывается и одевается сам, он идет, куда хочет, ему необходимо все время заниматься собой, он чувствует себя чудным, потому что стоит: я это знал раньше. Что-то с ним скоро произойдет. Завтра будет война, и что-то произойдет со всеми. Но не со мной. Я — просто вещь».