Дверь с той стороны

Еремеев действительно перехитрил всех.

Они, остальные, лишь краткое время наслаждались полным счастьем; потом оно исчезло. А он знал, как удержать это чудесное состояние. И был счастлив каждый день и каждый час.

Еремеев был добрым человеком и из своего открытия не делал секрета. Но все, с кем он делился своей находкой и кому предлагал испробовать — отведав, сразу же отказывались, не понимая, что за всякое блаженство надо платить, и если жидкость, которую он пил, была действительно неприятна на вкус и обжигала рот и гортань, то наступавшая вскоре эйфория с лихвой возмещала эти небольшие неприятности.

А люди (может быть, завидуя его способности делать то, чего не могли они) пытались отговорить его. Даже Мила пришла однажды. Она-то и заметила это первой и сразу же попросила его больше не пить, пообещав, ни много ни мало, вернуться к нему и не идти к Нареву — на что уже совсем было решилась. Да, она приходила, плакала и уговаривала его отказаться от своего счастья. Еремеев рассеянно улыбался. Мила не хотела понять, что больше не нужна ему. Ему ничего не было нужно; он и так был счастлив.

Но сегодня, придя к синтезатору за очередной порцией своей жидкости, Еремеев не получил ее. Напрасно он снова и снова нажимал клавиши, вертел дозатор, стучал кулаком по панели. Все можно было получить — но жидкость, его жидкость, не синтезировалась.

Ему стало ясно: его лишили счастья.

И пока администратор Карский яростно метался по носовому отсеку, откуда не мог выйти, и сжимал в кулаке пакетик с препаратом, который синтезировал перед тем как заблокировать, при помощи Рудика, синтезатор, с препаратом, который позволил бы Еремееву обойтись без его жидкости, почувствовать к ней отвращение и постепенно вернуться к обычным для всех людей нормам поведения, — Еремеев окончательно потерял надежду на обретение утраченного счастья.

Тогда он ушел из отсека синтезаторов и пошел бродить по кораблю. Он шагал все быстрее и быстрее, чтобы движением утолить странную потребность, все сильнее заявлявшую о себе, потребность в счастье. Он поднимался по трапам, спускался по ним, поворачивал; он почти бежал — словно счастье ожидало его в конце пути. Движением он старался утишить поднимавшийся в нем гнев на людей, отнявших у него последнее из всего, чем он обладал.

Он был добр от природы и старался не поддаться гневу, но все в нем требовало сейчас мести — требовало сосредоточенно, настойчиво, неотступно. Мести всем. Всему. Всей жизни. Самой жизни.

Он шел по какому-то очередному коридору, задыхаясь и вытирая обильный пот. Впереди послышались голоса, открылась дверь. Еремеев вовремя прижался к переборке, затаился. Вышли двое, мужчина и женщина. Он что-то говорил — тихо, нежно. По голосу Еремеев узнал штурмана. Они, к счастью, направились в другую сторону и не заметили его.

Когда они скрылись за поворотом, Еремеев юркнул в отворенную дверь.

Когда они скрылись за поворотом, Еремеев юркнул в отворенную дверь. Огляделся.

Это была каюта. Несколько приборов на стенах. Небольшой беспорядок. Стол. На нем — зеркальце. И еще какой-то предмет.

Еремеев не помнил, как называется этот предмет, но знал, для чего он предназначался… Предмет был средством мести. И если Еремеев чувствовал обиду на жизнь, то теперь он мог поступить с нею, как хотел. Мог напугать. Мог даже…

А жизнь, словно издеваясь над ним, все туже сжимала пальцы на его горле. Ему нужно было, нужно, нужно — счастье, счастье, счастье!

Ничего, сейчас он ей покажет.

Дверь оставалась открытой. Еремеев услышал шаги. Мерные, увесистые. На этот раз они приближались.

Он поднес предмет к груди и нажал кнопку.

Штурман Луговой всегда заботился о своем флазере. И пока Инна приводила себя в порядок, успел зарядить его батарею. Но, оглушенный счастьем, забыл оружие на столе, исправное и готовое к действию.

* * *

— Но ведь надо беречь наш мир, — сказал инспектор терпеливо.

— А мне все равно, — буркнул писатель, — от чего мы помрем: от аварии или от тоски.

Ему все было до чертиков безразлично. Все равно, толку никакого. Был написан роман — и того не осталось. Ему больше ничего не хотелось: не хотелось писать, не хотелось славы, есть тоже не хотелось, и хотя запрет на любовь был отменен, ему даже глядеть не хотелось в сторону женщин.

— А закон? — спросил инспектор. — Закон!

— Чихать я на него хотел, — на этот раз ответил уже Карачаров.

— На закон?

— На закон, на вас, на все на свете. И на себя тоже.

Петров почувствовал, что силы оставляют его и становится жутко. Все равно было этим людям — жить, не жить…

— Но ведь совершено преступление! — воззвал он, чувствуя, насколько смешным выглядит. — Преступник должен быть наказан!

Снова было молчание, которое нарушил Истомин.

— А давайте и в самом деле убьем его! — проговорил он задумчиво. — Он мне надоел, и у него скверный характер. Самое лучшее, я думаю — убить.

Инспектор, нахмурившись, сказал:

— Я думаю, мы должны говорить серьезно.

— А я серьезно, — сказал писатель. — Кинуть в утилизатор, и все. И наделать из него пуговиц.

— Почему пуговиц? — в отчаянии спросил Петров.

— В самом деле, почему? — спросил Истомин. — Понятия не имею. Наверное, какая-то сложная ассоциативная цепь.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131