(Мотя уже прошала шепотом у Василия: «Крещена?!» — и удоволенно кивнула головою.)
— На столах уже стояло заливное, капуста, огурцы, рыжики, горками нарезанный хлеб. Высили бутыли с творенным медом и брагою. Мотя готовилась разливать мясную уху, но грянул хор — славили молодую и молодого в черед:
А кто у нас молод,
А кто не женатой?
Василий-от молод,
Услюмыч неженатой!
На коня садится,
Под ним конь бодрится,
К дому подъезжает,
Девицу встречает…
Притащили баранью шкуру, посадили на нее Василья с Агашей, осыпали хмелем. Агашу бабы сперва даже и занавесили платом — словом, почти что справили свадьбу по русскому обряду. И «Налетали, налетали ясны сокола…» спели и «Что в поле пыль, пыль курева стоит?..» и «Выбегали, выплывали три кораблика…». А потом ели уху, холодец, поспевший пирог, жареную зайчатину, деревенские заедки, запивая все это медом и пивом, и снова славили молодую, и Кевсарья уже вставала и кланялась, заливаясь каждый раз темным румянцем…
И вот они лежат в «своей» горнице, на скользком, набитом овсяною соломой ложе своем, под курчавым шубным одеялом (и Агашу уже сводили в хлев, показали как тут и что, и объяснили, что в избе не надо, как в юрте, за нуждою выбегать на улицу), и Агаша благодарно целует ему руки, каждый палец отдельно, а он лежит и думает: когда же рассказать брату о том, что он вызнал в Орде?
К разговору, впрочем, приступить удалось только на третий день. Сидели впятером: он, Лутоня, Павел, примчавший верхом на коне, Игнатий и Обакун. Услюм, как самый младший, убирался по хозяйству.
Мужики молчали и уже не улыбались. Василий сказывал о перевороте в Орде, о трупах на улицах Сарая, о том, что Шадибек убит, а Булат-Салтан непонятен, что за всем этим переворотом стоит Идигу, Едигей, по-видимому, сильно недовольный русичами, недоданною данью и потерею уважения к татарам на Москве, тем, что и купцов ордынских дразнят на улицах, кричат им «халат-халат!» и все такое прочее.
— Сам слышал! — нарушил тяжелое молчание Павел. — Как наезжал в Москву. Ни во что не ставят татар!
Мужики жарко дышали, слушали в оба уха, склонив головы и ловя каждое слово Василия (в Думе так бы слушали! — подумал он скользом).
— Ето что ж, на нас теперя новый поход? — заключил Лутоня прямо и грубо. — Что делать, скажи?
— Да не в жисть!.. — начал было Игнат, но Павел, жестом тронув за локоть, остановил брата:
— Ты слушай! Дядя правду говорит! Ты там не был, а он был! И ведает!
Лутоня глянул изможденно и горько:
— Коли ты прав… Что ж… Все прахом… И опять в полон?
— Я прав! — твердо и зло отозвался Василий. — Князю невдомек, а тебе скажу! Что мочно — меняй на серебро! А как провянет земля — готовь схрон! Дабы мочно было и детей, и скотину куда подалее… В лес… Не забыл, как нас с тобою литвины зорили?
И все дети враз поглядели сперва на дядю, а потом на своего отца. На всех повеяло тою давней бедой, совершившейся, когда они еще и не были рожены на свет.
— За Тимкиной гарью! — вымолвил раздумчиво Обакун. — Место тихое! — Заспорили. Каждый предлагал свое, но грело душу Василию то, что тут ему наконец поверили, и что, во всяком случае, братнее семейство ему удастся спасти. Повторил:
— За Тимкиной гарью али на Гнилом Займище, а токмо, как только провянет, не ждите ничего более, а готовьте схрон! И сенов тамо… Словом, чего только можно запасти — запасайте! Идигу может и в летнюю пору прийти, и к осени, а только едва услышите о нем — гоните в лес! Всема! Со скотиною! И слухов о том не стало бы! Не то, неровен час, доведут! — высказал жестко и, омягчев, обозревая молодое сильное братнее гнездо, прозревая грядущие беды и пытаясь спасти, защитить от них, домолвил:
— Мы с братом хлебнули той горькой браги! Не надобно и вам ее хлебать!
И — отпустило. Задумчиво, но и облегченно, руки потянулись к братине с медовухою, и каждый зачерпывал резным ковшичком, наливал себе в каповую чару и отпивал:
— Нынче-то хоть не придут? — прошал Лутоня, вживе переживая сейчас те детские воспоминания, ужас набега, смерть отца, и горестную дорогу в Москву, когда его, дважды ограбленного и голодного, приняла и приветила покойная Наталья.
— Нынче не придет! — отзывается Васька-Василий. — Но и медлить не след.
И в третий раз повторяет настойчиво и веско:
— Как только провянет, готовьте схрон!
Глава 30
Весной совершилась давно ожиданная пакость. Пакость, которую, собственно, можно было предвидеть в любой час со смерти Родослава Ольговича. Пронский князь Иван Владимирович с нанятыми татарами согнал Федора Ольговича с Рязани, сев на его место, и тот бежал за Оку. Дело было семейное: Софья, жена Федора Ольговича, приходилась, как-никак, сестрой великому князю Василию. Но долили литовские дела, опасались набега Витовта и потому держали полки, не распуская, на литовском рубеже. Вот и князь Юрий Козельский с московскими воеводами рубил новый острог в Ржеве. И по совету бояр, Василий дал наказ коломенскому воеводе попросту поддержать Федора Ольговича ратною силой.
Федор Ольгович с приданными войсками из Мурома и Коломны перешел Оку и первого июня на Смядве дал бой пронскому князю. Как оно там совершилось, рассказывали потом наразно. Бранили и рязанского князя, и москвичей-коломенчан, хотя коломенский полк считался едва ли не лучшим в московском войске. Толковали и о татарах, что-де обошли и нежданным ударом с тыла порушили рать, — только полк был разбит, муромский воевода Семен Жирославич угодил в полон, а Игнатий Семеныч Жеребцов, коломенский воевода, был убит. Были убиты Михайло Лялин и Иван Брынко из бояр, а коломенчан пало, сказывали, бессчетно…