Вода, впрочем, постояв несколько дней, начала быстро уходить, и ежели бы не новые наказы Фотия, он бы, быть может, не узрел страшного знамения, ставшего над городом 19 мая.
Вода, впрочем, постояв несколько дней, начала быстро уходить, и ежели бы не новые наказы Фотия, он бы, быть может, не узрел страшного знамения, ставшего над городом 19 мая. Лодья уже была готова к отъезду. Волхов входил в свои берега. С дворов и улиц свозили трупы погибших животных, всюду, где только мочно было протянуть вервия, сохли на солнце вымокшие портища, холст и полотно, парча и иноземные сукна, а скорняки гадали, что делать с подмоченными шкурками соболей и куниц, бобров и рысей, тысячами разложенных по мостовым белок и распятыми на тынах медведицами. Все уже было готово к отъезду, но Фотий потребовал договорных и согласительных грамот от плесковичей, потому Федоров и застрял противу срока отъезда еще на две недели.
Дело совершилось на праздник Всех Святых в полуночи. Был трус, причем сотрясалась не земля, а воздух. С полдневной стороны взошла черная, клубящаяся туча (в светлой северной ночи все было отлично видать). Сергей вышел на крыльцо, застегивая однорядку и недовольно жмурясь и — остоялся. Такого он не видал еще никогда. Молнии в руку толщиной обрушивались на землю почти без перерыва с громом. Дожденосная пыль, почти незаметная пред ужасом огненной стихии, едва смочила лицо. Вверху, в страшной глубине огненных туч громоздились рушащиеся черные башни, облитые молнийным огнем. Люди, застигнутые молнией, сгорали на улицах. Казалось, еще миг, и весь город вспыхнет жарким костром, тем более что от небес валились на город не град, а увесистые камни, кое-где прошибавшие кровли насквозь. Сергей стоял, прильнув к стене, не в силах пошевелить ни рукой, ни ногой, и в этот миг с низким наступающим гулом — когда уже там и сям взрывались фонтаны зажженного небесною бурею огня — на город стеной рухнул ливень с градом в голубиное яйцо, мгновенно угасив пожары и наполнив улицы потоками ревущей воды. Сергей, мокрый до нитки, медленно пластаясь по стене, заполз внутрь. Священник, стоя на коленях, молился. Сергей опустился рядом. Шум дождя снаружи стихал, становясь равномернее и глуше.
Ночью над потрясенным городом воцарилась тишина. Не сговариваясь, они оба встали и, накинув однорядки, устремили к Святой Софии. Там уже был Симеон, шла служба, и вся толпа на площади перед собором Премудрости Божией, стоя со свечами в руках, молилась в голос, вторя соборному хору.
«Ныне отпущаеши раба твоего по глаголу твоему, с миром», — повторил Сергей про себя святые слова, показавшиеся ему ныне самыми подходящими к тому, что обрушилось на город. В толпе переговаривали, предсказывая беды и скорби. Беды и обрушились на город к осени, когда начались в городе кровавые бои городских концов.
Два дня спустя Сергей сидел расслабленно в челне, который новогородские бродники ловко пихали на шестах вверх по Ловати. Господь карал Русскую землю, карал моровою язвой, карал гладом, мразом и знаменьями, и следовало понять, обязательно понять и постичь! За что на его многострадальную Родину обрушены эти Господние кары!
* * *
— Батя! Матушка!
Княгиня Настасья, только что прибывшая из Киева, повисла на шее у отца, потом на Софьиной, целовала того и другого, отмахиваясь от осторожных вопросов родительских: как муж Олелько Владимирович, да не теснит ли ее литовская родня…
— Все хорошо, мама! Да, кстати, князь Витовт владыку Фотия зовет к себе, слышала? Мне велено передать! Все по-доброму. Просто по дому соскучала, страх! Там и лесов таких нет, как у нас, и еда другая, пирогов не пекут, все вареники, — дочерь оглядывала сияющими глазами семью, стражу, боярышень и боярынь, терема. Тараторила, стремясь выложить разом все, что знала. — А у нас Свидригайло ворочается из Угров! Важный стал! А все такой же дурной!
Мылась с Софьей в бане, красуясь перед матерью женским налившимся дородством и красотою тела, а Софья, вспоминая несчастную судьбу Анны, отданной в Царьград и рано погинувшей, думала и молила, чтоб эту ее дочерь — последнюю! — миновали многоразличные беды нынешнего неспокойного времени.
И почти умилилась до слез, когда Настя забрала на руки малыша Василия и стала возиться с ним, словно с собственным, повторяя: «Братик! Бра-а-а-тик мой сахарный!» — и смешно вытягивала губы, целуя малыша. Так что к вечеру Василий висел у нее на шее и хныкал, когда его отрывали, чтобы накормить и уложить спать.
Вечером сидели в особной горнице за ужином только своею семьей — да и какою семьей! Василий, Софья, кормилица да Настасья, удоволенная, наполненная всяческими впечатлениями. Жевала орехи, сваренные в виноградном соке — дар горских купцов, — прошая у родителя: «Ярослав Владимирыч соскучал на литовских хлебах, просится назад — примешь?»
Василий Дмитрич подумал, скатал хлебный шарик, бросил его под блюдо с холодною разварной осетриной, повел плечами:
— Приму! Конечно, приму! Токмо пущай он боле туда и назад не бегает!
— Подумал, прибавил: — Тебе и это поручили передать?
Настасья лукаво поглядела, встала, обошла стол, обвила руками шею родителя, смачно поцеловала в губы: