Анфал, большой, тяжелый, высит над столом. Медная братина с квасом перед ним только что опружена и вновь налита уже в который раз.
— Тихо! Тише, други! Анфал говорит!
— Дак положили, значит, войскового атамана выбирать на кругу! На год! Довольно того?
— Довольно, довольно! Коли люб, и переизбрать мочно, а токмо, чтобы власть сдавал и отчет держал кажен год!
— Теперь есаула надобно! Писаря!
— Тише, други!
— И Посадника в Новом Городи нынце на год избирают.
— Дак не на кругу!
— И снять не моги!
— И кто избират? Одни вятшие, поцитай! Бояре!
— А и ты, боярин, Анфал! И брат твой, двинский воевода, боярин был! — гвоздил въедливый Потанька Гузно из Орлова, посверкивая единственным глазом на посеченной саблею роже.
— У меня холопы?! Може, терем родовой?! — взъярился Анфал. — Брата в Волхово утопили, вот и все наше боярство! А добра того давно нет! Сплыло!
— Ладно, утихни, Анфал Никитич, — прогудел широкий, вольно раскинувшийся на лавке Селиван Ноздря, атаман из Котельнича, прибывший на сбор со своею дружиною и городовой старшиной. — Так уж поперечное слово сказано, задора ради, не бери в слух!
— В душу не бери! — поддержали враз несколько голосов.
— Говори, Анфал!
Анфал перемолчал, обвел буйную ватагу суровым взором: «Я вота цьто скажу! Цьтоб не было боярства того! Надобен закон: кажному — трудитьце! Важный ватажник ремесло цьтоб знал, какое ни есь! И друг у друга не батрачить! Мы — вольный народ! Станем один другого в работники брать, вот те и боярство у нас, вот те и вятшие и меньшие, вот те и домовитые и голытьба.
— А вот скажи, Анфал! — перебил двинского воеводу Вышата Гусь, так же, как и Жирослав Лютич, житий, потерявший землю в судном споре, один из новгородских беглецов, обиженных Великим Городом. — Мое дело — война! А какого иного ремесла за собою не ведаю, и иные многие тако же. Им-то как?
— Как не ведашь? — живо возразил Анфал. — Шкуры мочишь, сам видал! Стало — выделывашь!
— Дак иначе гостям торговым и не продать!
— Второе — рыбу ловишь? И знатный, сказывают, рыбак! — не отставал Анфал.
— Дак новогородчии вси рыбаки! — возразил Вышага.
— Дак и солишь, и коптишь тово, поди-ко не иного кого о том просишь? А сбрую даве ладил?
— Дак тут, на Вятке, инако и не выстать! Холопа-мастера себе тут не найдешь!
— То-то вот! — припечатал Анфал. — О том и толк ведем, чтоб братью свою не работити!
Гул потек по палате, хохотнули: «Да, Гусь, тут тебе не Великий, привыкай!» Только утих Вышата, Жирослав Лютич поднял голос, заговорил въедливо, и заставил-таки слушать себя, о торговых делах заговорил. Тут-то и возник спор: продавать ли товар гостям торговым, самим ли держать лавки, общинных ли купцей иметь, как в Новгороде Великом, что с кончанским товаром ездят, быват, и за море? Тут и те, во дворе, загомонили, полезли внутрь. Всех задело, а паче того, когда вырешили, что торговать — не казацкое дело, и что купец в воинском кругу ни говорить, ни стоять не должен, как и тот, кто варит на продажу хмельное питие. Тут уж многие задумались. Онфим Лыко долго и зло возражал, однако сдался и он. Порешили: пиво и мед варить токмо для себя и на братчины, а не на продажу, и тех, кто торгует пьяным питием, — в круг не пускать.
Зато почти безо споров прошло, когда постановили: изменников, а такожде за обман, за воровство друг у друга убивать без суда. В воровстве хоть и грешны были многие, но понимали — без строгости этой войска не создашь. Тимоха Лось, высокий, плечистый, на сухих жиловатых ногах, на диво сильный мужик, ватажный атаман, и Никулицына рядка даже, и «Ясу» Чингисханову вспомнил.[28] Согласно прошло и то, чтобы уважать стариков, слушаться старших, чтобы за провинности наказывать на кругу, и уж сколько там присудит круг плетей за которую вину двадцать там, тридцать, а то и пятьдесят — безо спору. И как поучат, чтобы поклонил всема, и высказал: «Спаси, Христос, поучили!»
— С коего возрастия допускать на круг? — вопросил Гриша Лях, хлыновский атаман, прозванный Ляхом пото, что приволокся на Вятку откуда-тось с литовских земель с рубленой раной через лицо и со спиною, исполосованной плетями навечно, рубец на рубце. В бане, кто парился с им, только головами качали: спина вся была в красных полосах и отверделых язвинах. Приволокся, и о своем прежнем житьи-бытьи многого не сказывал. Но в бою был зверь, да и умен, и скоро дорос до ватажного атамана, сразу принятого соратниками.
Лях стоял, трудно оборачивая слегка задетую в прежних расправах шею, и, молча помавая головой, выслушивал крики, несущиеся аж со двора:
— С шестнадцати! С пятнадцати! Как в походы начнут ходить дак по тому!
Все же, поспорив вдосталь, остановили на восемнадцати годах: на кругу — не в походе, надо головой думать, а тут уж малолеткам места нет. И о том тут же решили, что есаулом ставить с тридцати лет, походным атаманом с сорока, а войсковым атаманом не ниже пятидесяти лет.
— Тебе, Анфал, еще и нет пятидесяти! — тут же подзудил Иван Паленый, веселый мужик со страшным лицом, сплошь в каких-то рубцах, бородавках и шрамах. Как-то в походе марийцы оступили его, засевшего в избе, и порешили сжечь. Иван отбивался полдня, все дожидал своих, а и тут выдержал норов: когда уже пылали стены и рушились переводы кровли, лежал на полу, прикрывши спину дымящимся мокрым, нарочито обоссанным армяком, а после зверем кинулся по горящим бревнам наверх, в прогал, и в вое, треске, водопадах рассыпающегося огня (весело пылала сухая дрань кровли) покатил по траве, объятый огнем, сжимая саблю зубами, и вырвался-таки, унырнул в овраг, бухнулся в воду, по счастью нашедшуюся тут, загасив тлеющую во многих местах сряду свою.
Иван отбивался полдня, все дожидал своих, а и тут выдержал норов: когда уже пылали стены и рушились переводы кровли, лежал на полу, прикрывши спину дымящимся мокрым, нарочито обоссанным армяком, а после зверем кинулся по горящим бревнам наверх, в прогал, и в вое, треске, водопадах рассыпающегося огня (весело пылала сухая дрань кровли) покатил по траве, объятый огнем, сжимая саблю зубами, и вырвался-таки, унырнул в овраг, бухнулся в воду, по счастью нашедшуюся тут, загасив тлеющую во многих местах сряду свою. А потом бежал, полз, превозмогая боль от ожогов, и когда добрался до своих знакомых ватажников, аж шатнуло: не признали враз. А кожаные сапоги потом срезали у него с ног вместе со шмотьями кожи.
Выжил! Барсучьим салом мазали мужика, и глаза сохранил, только ресницы и брови сгорели, и борода с того клоками стала расти на изуродованном лице. Но держался Паленый кречетом, шутковал даже, когда прошали, как он с женкой своей, не страшит ли его?