Представлялись патриарху Матфею. Представлялись Мануилу, и опять Сергей мало что понимал, хотя василевс (так по-гречески именуют царя) Мануил ему и понравился. Простое усталое лицо. Значительность без гордости. И чуялось, что русичи, не раз уже спасавшие императора от разгрома, ему очень нужны. Отсюда как-то выходило, что и Фотий должен быть добр к русичам, по крайней мере, к членам нынешнего посольства… Многого Сергей еще не знал! Не ведал, что есть дипломатия, когда добрый муж делает злое или бесчестное дело, ибо так велят ему интересы страны. И добро бы еще, интересы страны, земли, народа, языка своего! А куда чаще — интересы тайных сил, враждебных и стране, и народу… Разве надобно кого-то уговаривать любить свою Родину?! Разве можно работать на то, дабы разрушить ее? Но у греков, говорят, такое стало в обычае. Они оболгали и уничтожили Кантакузина, спасителя своего, и когда он уже отрекся от власти, охлос (черный народ), бают, бросал камни в его возок! Чем он им всем не угодил? Тем, что пытался спасти Империю? Неужели может настать тот час, когда судьба Земли, ее достоинства и надобность ее защищать станут тяжелы для граждан? И тогда — конец? И тогда приходят кочевники? Приходят завоеватели, все равно какие! Монголы, турки, немцы, литва… Надобно выспросить Епифания, что он мыслит об этом!
В свободные часы они пробирались полуразрушенными залами древних триклиниев, заглядывали в фиалы, где из разрушенных фонтанов еще капала вода на выщербленный мрамор плит, бродили по рынкам, любовались вывешанною парчой, дорогим оружием, посудой, иконами, выставленными на продажу (купить было не на что). Как-то прошли по Месе, от форума к форуму, и добрались наконец до Студитской обители и до Золотых ворот и уже оттуда, выйдя обратно в город, возвращались к Влахернам вдоль облицованного тесаным камнем рва, вдоль тройного ряда стен Феодосия, и только тут понял Серега то, о чем говорил отец, не понимавший, как можно было город с такими стенами сдать крестоносцам, почитай, что без боя?
Восходили на башню. (Епифаний уговорил охрану пустить их наверх.) Оттуда со страшной высоты отокрылся весь город, вплоть до Софии, и сияющее, уставленное черными точками кораблей, Мраморное море, вечно туманное, вечно загадочное, манящее в неведомую даль, в иные страны и земли, на Афон, святыню православия, в Грецию, в Африку и Италию, в Рим, где, как уверяют, до сих пор еще не обрушены храмы древности и стоит Колизей, дворец-ристалище, побольше константинопольского ипподрома, Рим, претендующий на земную власть над всем христианским миром… Еще впереди раскол западной церкви, Ян Гус, протестанты, лютеране, кальвинисты, гугеноты, Варфоломеевская ночь, религиозные споры, обильно политые кровью, — это все еще впереди! И гибель Византии еще впереди, хотя тут она уже видна, уже чуется мерная поступь зримо подступающей беды, от которой и эти высокие башни, по-видимому, не спасут.
— Что может спасти народ от гибели, когда и сила становится бессильна, когда армии гибнут, а правители предают свой народ? — спрашивает Сергей, стоя на высоте, обдуваемый тепло-хладным ветром с далекой Адриатики.
— Только вера! — отвечает Епифаний. — Верою укрепляется народ, вера создает связь времен, от прошлого к будущему, и пока на Руси рождаются такие мужи, как Сергий Радонежский, победить нас нельзя!
— Ты напишешь о нем? — вопрошает Сергей, вдруг по наитию поняв грядущее назначение своего старшего друга.
— Напишу! — помедлив, отвечает Епифаний. — Не теперь. Пока не могу. Я должен постигнуть многое, неведомое мне, что понимал он, почему и был мудрее многих. Душой понимал! Как это выразить словами? Не ведаю…
Они спускаются вниз, идут молча сквозь город. Из глубины обители монастыря Хора доносится стройное пение. Не сговариваясь, заходят туда и ослеплены сверканием мозаичного чуда на стенах и сводах храма. И стоят, неприлично задрав головы вверх, и крестятся, внимая не то службе, не то самой красоте церковной. И после бредут дальше по пыльным улицам, мимо играющих детей и развешенного на просушку белья, мимо жалких лотков уличных торговцев (Не приставай! Нету серебра, ни меди, ничего нет! Русичи мы! Духовные!), мимо запахов жареной камбалы, мимо устричных куч и развешенных вяленых осьминогов, мимо корзин с различною греческой овощью: капустою и маслинами, луком и золотыми круглыми плодами какого-то дерева, орехов, дынь, смокв и лимонов, измученные до предела, пропыленные, усталые и счастливые. А Епифаний рассказывает юноше, как он некогда мечтал узреть Великий город и упросил покойного Феофана изобразить ему Софию на листе бумаги со всеми ее «катихумениями»[67] и столбами, с медяною статуей Юстиниана на коне и с державой в руке, и как это, наверное, смешно казалось тогда! Наивность юности оправдана юностью тем, что все еще впереди, и все еще можно постичь! Не то у старца, коему и мудрость не прибавит лет жизни, и как там ни гадай, все в прошлом и уже неповторимом исчезнувшем далеко, все прожито, и остается только наставлять юных, учить их мудрости, дабы свеча не погасла!
Между тем длятся переговоры. Что-то мешает окончательному утверждению Фотия на престоле митрополитов русских. Вмешивается католический Рим, протестует Литва, скачут гонцы на Русь и обратно. Все вести с Родины доходят сюда с опозданием на три-четыре месяца. Так, о набеге Едигея русичи в Царьграде уведали только весной, пережив во граде Константина гнилую греческую зиму с дождями, холодом, снежной крупой и с тоскою по морозам и снегу.