Гудел круг. Ватажные витии кричали с крыльца, и все наразно. Рассохин с Жадовским в двое глоток требовали не спорить с великим князем, а напротив того, ходить в еговой воле: от Нового Города оборона, и от татар защита немалая! Уговорили. Не постановил крут рассорить с Москвой. Доругивались напоследях, уже в горнице, шваркнув в угол перевязь с саблей, шапку сунув на палицу, валились нынешние «ватаманы» за стол, угрюмо взглядывая друг на друга, черпали пиво из объемистой каповой братины, выпивая, ухали, обтирали усы.
Жирослав Лютич в конце концов ударил Анфала по плечу:
— Не журись, Анфал! Вольница! Всяк думат — так ишо, мол, повернет, как и по нраву придет? Прижмут нас тута, за Камень уйдем! Там места дикие, нехоженые! Там и содеем наше мужицкое царство!
— А князь за нами пойдет! — угрюмо возразил Анфал.
— А мы впереди его! — весело отверг Гриша Лях. — Сибирь немерена, конца краю нет! Там и до Чина добредем, узкоглазых зорить будем!
— Тут добредешь… — пробормотал Анфал, остывая, понимая уже, что сегодня проиграл, и крепко так проиграл, и как еще повернет впереди — неведомо. Далеко отсюда Камень! А за Камнем што? Железной ковани, и той не достать! Ни соли не привезти, а без того впрок ничего не заготовишь! Там и жить надо, што диким вогуличам! Нет, Лях! Не то слово ты молвил!
Со вздохом Анфал протянул ковш к братине, зачерпнул и себе.
Глава 45
Детей у великой княгини не было уже несколько лет, мнилось — все. А тут новая бабья тягость, да со рвотою, с опуханием рук и лица. Летом, в Петров пост понесла. Не побереглись с Василием в постные-то дни! А когда в марте подступило родить, Софья и вовсе изнемогла, начала кончаться. Мамки и няньки бестолково суетились вокруг. Василий сидел у ложа жены, смотрел бессильно. Татары снова заратились у Ельца, на псковском рубеже беспокоили немцы, шли нехорошие вести из Киева, где Витовт сажал своего митрополита, Григория Цамвлака… — было ни до чего. Уже и к старцам было посылано, и в Сергиеву пустынь к Никону, и милостыню роздали по монастырям, и, в тайне от Фотия, ведунью призывали с травами. Ничто не помогало. Софья почернела, лицо в поту, набрякшие жилы на шее, замученными глазами глядит на супруга, бормочет: «Деточек не оставь!» Верно, думает, что Василий вновь захочет жениться. «Не жалела, не берегла, — шепчет Софья. — Прости! Прости, коли можешь!» И, переждав боль, закусив побелевшие губы, вновь говорит, бормочет лихорадочно, заклиная того дитятю не загубить, что у нее внутрях. Василий молча пугается, когда она говорит, чтобы, ежели умрет, тотчас разрезали живот, достали ребенка, дали ему дышать. Бормочет что-то об отце, о боярах, молится преподобному Сергию… Василий кричать готов от бессилия и ужаса: что тут содеешь! Не пошлешь рати, не выстанешь на бой со злою силой, уводящей в ничто живых. Он берет ее потную, горячую руку, она конвульсивно сжимает его пальцы, когда подступает боль. Свечное пламя вздрагивает в стоянцах, хлопают двери, суетятся бабы, священник с дарами ждет за дверью: соборовать отходящую света сего рабу Божию Софию… Мерцают лампады. Искрами золота отсвечивают дорогие оклады икон. Палевый раздвинутый полог, витые столбики кровати, все замерло, ждет: ждет дорогая посуда, ждут шафы фряжской работы, со скрутою и добром, и только женки суетятся нелепо, с какими-то кадушками, корытами, рушниками, горячей водой.
Издалека, точно с того света, слышен гулкий бой башенных часов, отсчитывающих время, оставшееся до неизбежного, как видится уже, конца. Послано к какому-то старцу из монастыря Ивана Предтечи, что за рекою, под бором, знакомцу князя Василия. В дверь суется посланец, вытаращенными глазами обводит покой — жива?
— От старца, от старца! — шелестит бабья молвь. Василий тяжело встает, идет к двери.
— Велено молиться Спасителю, Пречистой и великомученику сотнику Лонгину! — вполгласа передает посланный. — Тогда родит!
Василий медленно склоняет голову, делает несколько шагов назад и, когда уже за посланцем закрывается дверь, внезапно рушится на колени пред божницею, где среди многоразличных икон есть и образ сотника Лонгина, когда-то, в далеком Риме, претерпевшего мученическую смерть. Он говорит, шепчет, а потом и в голос, все громче, святые слова. Молится, стараясь не слушать сдавленных стонов у себя за спиной.
Он говорит, шепчет, а потом и в голос, все громче, святые слова. Молится, стараясь не слушать сдавленных стонов у себя за спиной. Воды уже отошли, теперь вряд ли что и поможет, но — пощади, Господи! Давеча Соня толковала о былом, о Кракове, верно, вспоминала по ряду те молодые годы, каяла, что они разом не спознались, а пришло ждать и ждать. Быть может, она была бы мягче и преданней, не мучала бы так Василия, не мстила ему за девическое воздержание свое. Сына, Ивана, что давеча плакал у постели матери, уже увели, удалили и дочерей. Софья сказала, что не стоит им до времени зреть бабьих тягот! И теперь Соня стонет, царапая ногтями постель, пытается порвать атласное покрывало, кидает горячую потную голову то вправо, то влево, перекатывая ее по тафтяному рудо-желтому изголовью, шепчет: «Господи, помоги! Господи!» И Василий, стараясь изо всех сил не поддасться отчаянью, молит Господа, Пречистую и мученика Лонгина помиловать, спасти, сохранить ему супругу и дитя.
Он молился, пока сзади не раздался дикий, почти нечеловеческий вопль. Старая повитуха, отпихнув молодых перепавших девок, возилась меж разнятых и задранных ног роженицы, тихо ругаясь, доставала дитятю, пошедшего ручкой вперед. В конце концов, замарав руки по локоть в крови, сумела повернуть и вытащить плод. «Дыши!» — подшлепнула. Тут-то и понадобились корыта, вода и все прочее. Забытый князь стоял на коленях ни жив ни мертв, и только уже когда раздался тихонький жалкий писк новорожденного, рухнул ничью перед иконами, вздрагивая в благодарных рыданиях.