— Здорово, други!
— Здравствуй и ты! — степенно отвечают оба, поглядывая на нежданного гостя.
— Ты, кажись, Вяхирь? С Никулина городка?
— Не, ошибся ты, Гриня я, Косой!
— Ну, все одно, мужики! Выпить есть?
— Так бы и прошал сразу! — недовольно тянет хозяин баклажки, протягивая ее гостю.
Тот пьет, булькая горлом, опруживая посудину без отрыва. Кончив, глядит ошалело, опять же крутит головой, говорит:
— Анфал, пес, пиво не выставил, грит, ясные головы надобны! А я, коли не выпью — не человек! — шатнувшись, поворачивает на уход.
— Баклагу верни! — кричит ему Косой. Тот небрежно бросает баклажку позадь себя: «На, лови!» — и уходит, не оборачиваясь.
Владелец вина ловит баклажку и сердито сует, пустую, в калиту:
— Спасиба, и то не сказал!
— А ты ведашь, кто ето?
— А, шиш какой, прилипало! Знаю таких!
— А и не шиш! Слыхал, как о прошлом годе Злой Городок грабили?
— Ну!
— Дак ето ихнего-то князька на бою убил? Дак ентот мужик и есь!
— Неуж?
— Точно, он! С саблей не расстаетси, вишь! Заговоренная сабля у ево! Однова тринадцать душ положил, без передыху!
— Ти-и-и-хо! — раздается хриплый рокочущий звук рога.
— Ну! Никак созывают на круг? Пошли! — оба встают, с сомнением глянув на спящего: «Будить?»
— Не! Пуща и отоспится! Всю ночь по стану блукал, в избы лез, бабу ему, вишь, нать! Молодцы едва успокоили! Мужик как мужик, не хуже иных, а как выпьет — беда с им!
Перед воеводской избой море голов. Все в оружии. У кого засапожник, кинжал ли ясский, у кого и сабля. Только рогатин да бердышей нет.
— Ти-и-и-хо! Анфал говорит!
Анфал выходит на крыльцо, ставит руки фертом, осанисто оглядывает площадь. После срывает шапку с головы (он в белой рубахе, подпоясанной ордынскою шелковой фатой на монгольский лад, в распахнутом летнике, в синих портах, в яловых грубых сапогах с загнутыми носами), кидает шапку себе под ноги: «Здравствуйте, казаки! Здравствуйте, атаманы-молодцы!»
— Здрав буди, Анфал! — ревет площадь в ответ, и шапки приветственно летят вверх.
— Зачем созвал? — прорезывается чей-то молодой высокий голос.
— За делом, казаки! — густо отвечает Анфал, — на булгар идем! Хватит по кустам прятаться да рядки разбивать! Отокроем себе путь на Восток, за Камень! К соболям сибирским! К серебру! К землям незнаемым! Пущай и там будет наша вольная земля, наш казачий круг! Не все Орде да ханам, да великому князю в кошель, надо и нам того обилья отведать! Князь Юрий ходил на булгар, чем мы хуже, мужики! Да и за Едигеев погром посчитаться нать!
Площадь слушает, площадь ревет и хохочет. Лупившие недавно один другого два казака — морды у обоих в крови — теперь стоят, обнявшись, хохочут, не хохочут — ржут, когда Анфал показывает, как струсит хан ихнего казачьего напуска.
Сзади, у огорожи, тихий разговор:
— Китайцев, чинов ентих, полупить бы нать! Да и соболя за Камнем богато! А токмо, почто нам для московского князя жар загребать? Ихние воеводы, как Едигей пришел, все обосрались, половину городов отдали враз! Воины!
— Так-то оно так, — раздумчиво отвечает другой, не отводя глаз от Анфала, — а токмо… Помнишь, как было до него? Кто во что горазд! А ныне мы — сила! Будем напереди, будет и наша власть! Уже без воевод, без челяди той.
— Веришь?
— Анфалу — верю!
Оба вливаются в толпу, песчинки или, скорее, капли народного моря. Разбойного моря, вятского! Но Волга уже дрожит от их посвиста, и за малым стало — возникнуть тут вольному казачьему царству, где набольшего выбирают на кругу, и тем же кругом могут отстранить атамана от власти. Устроение, вновь и вновь, в череде столетий, возникавшее на Руси, и в грозные бедовые годы, зачастую спасавшее страну от иноземного ворога, когда центральная власть, по тем ли, иным причинам оказывалась бессильной.
Уже ближе к вечеру, когда Хлынов едва не весь гуляет и пьет, атаманы сидят в воеводской избе, за медленною чарой слушают Анфала, спорят, порой горячась, и бесконечно тыкают пальцами в развернутый лист бересты, где грубо нарисована карта: стечка рек Камы и Волги, где две речные рати, с двух рек, должны встретиться друг с другом и совокупно ударить на булгар. И Анфал рыцарственно уступает началование над главною ратью Митюхе Зверю, некогда главному своему противнику, а теперь — главному помощнику.
Гаснет вечер. Разгораются костры. Звучат домры, звучит песня, и красивы вольно текущие над рекою мужские суровые голоса! Где-то пляшут, где-то визжат бабы, дуром или, скорее, с умыслом забредшие в мужской воинский стан. Бывалые старики только взглядывают на беспокойную, охочую до женских ласк молодежь, держат в руках кто что — достаканы, рога и чары, пьют. В походе на хмельное питье строгий запрет: мало ли наших перерезали татары в сонном подпитии! Со сторон, за огорожами — караулы. Стерегут стан. Не от ворога, какой под Хлыновом ворог! Скорее, чтобы какой переветник не понес татарам скорую весть. Караульные ждут смены, недовольничают, хотя и по куску кабанятины и даже корчага с пивом им принесены. Смотрят, однако, зорко. Обсуждают грядущий поход. За восемь лет к чему-то их приучил Анфал!
И только в дальней глухой избе, где еле посвечивает сквозь оконце, затянутое бычьим пузырем, масляная глиняная плошка, идет иной разговор. Беседуют за питием Михайло Рассохин с Семеном Жадовским, недавним новогородским беглецом.